Мое уединение было полным. Его нарушал лишь крестьянин, изредка доставлявший мне провизию. Он задерживался не более пяти минут; вероятно, мой восторженно-взъерошенный вид не оставлял у него сомнений относительно грозящего мне умопомешательства. И то сказать: солнце, одиночество, бессонные ночи, проведенные в круговерти звезд, тишина, скудное питание, познание глубокой древности словно завораживали меня, приуготовляя к явленному чуду.
И чудо явилось — утром пятого августа, ровно в шесть. Я проснулся раньше обычного и не долго думая прыгнул в лодку. Несколько ударов веслами, и пляжная галька отхлынула вспять. Остановился обок могучего утеса: его тень укроет меня от солнца; оно уже вставало, неистово раздуваясь и окрашивая золотистой лазурью утреннюю белизну моря. Я декламировал стихи, как вдруг почувствовал, что лодка резко накренилась на правый борт, точно кто-то ухватился за корму. Я обернулся и увидел ее: из воды выступало гладкое личико совсем юной девушки; две тоненькие ручки сжимали обшивку. Отроковица улыбалась: бледные губы слегка разомкнулись, обнажив остренькие белоснежные зубки, как у собаки. Ее улыбка ничуть не напоминала все эти ваши усмешки да ухмылки, хиханьки да хаханьки. Это была улыбка, выражавшая лишь самое себя, почти животную радость жизни и божественное веселье. Она подействовала на меня словно заклинание, приоткрывшее неземное блаженство забытого умиротворения. Капли морской воды стекали с ее спутанных волос цвета солнца на огромные зеленые глаза и невинную детскую мордашку.
При всей своей готовности наше пугливое сознание встает на дыбы перед лицом чуда. Сталкиваясь с ним, мы цепляемся за избитые объяснения. Вот и я по простоте душевной решил, будто это купальщица. Осторожно подавшись вперед, я наклонился и протянул руки, чтобы поддержать ее. Но моей помощи не понадобилось. Без малейшего усилия она взметнулась из воды по самый пояс, обвила мою шею руками и, овеяв меня небывалым ароматом, скользнула в лодку. Пониже ягодиц и лобка ее тело было покрыто бисером перламутровой рыбьей чешуи и завершалось раздвоенным хвостом, легонько шлепавшим о днище лодки. То была Сирена.
Запрокинув изящную головку на скрещенные руки, она с невозмутимым бесстыдством предъявляла мне нежный пушок подмышек, расставленные груди и безупречный живот. Сирена источала младую негу и волшебное благоухание моря, которое я неуклюже назвал ароматом. Мы были в тени; чуть поодаль прибрежное море отдавалось на произвол солнца и подрагивало от удовольствия. Моя едва прикрытая нагота плохо скрывала возбуждение.
Она заговорила, и звук ее голоса опутал меня новыми чарами, более могущественными, чем волшебство ее улыбки и запаха. Голос был тихим, слегка гортанным и необычайно благозвучным; на донышке слов глухо шелестел ленивый прибой летнего моря; вздыхала оседающая на берегу пена; гулял по лунным волнам ночной ветерок. Никакого пения Сирен, Корбера, нет и в помине. Единственная музыка, от которой не спастись, — это музыка их голоса.
Она говорила по-гречески. Я понимал ее с большим трудом.
— Я слышала, как ты говорил сам с собою. Твой язык похож на мой язык. Ты нравишься мне. Люби меня. Я — Лигия. Я дочь Каллиопы. Не верь всем этим сказкам о нас. Мы никого не убиваем. Мы только любим.
Я навалился на весла, не отрывая взгляда от ее смеющихся глаз. Причалив к берегу, я взял на руки ее благовонное тело.
С раскаленного пляжа мы перешли в густую тень; а она уже вливала мне по капле в рот то сладострастие, что сравнимо с вашими земными поцелуями, как терпкое вино сравнимо с безвкусной водицей.
Сенатор по-прежнему говорил вполголоса. В глубине души я наивно считал, что уж его-то пресным романам нипочем не потягаться с моими амурными похождениями. Молокосос и несмышленыш, я возомнил, будто могу быть с ним на короткой ноге. Здесь меня и осадили. И в любовных материях он оказался на недосягаемой высоте. В правдивости его рассказа сомневаться не приходилось. Полагаю, любой маловер на моем месте уловил бы в тоне старика безусловную искренность.
— Так начались эти три недели. Описывать их во всех подробностях было бы неуместно, а по отношению к тебе еще и немилосердно. Достаточно сказать, что во время наших соитий я испытывал прилив одновременно духовного и телесного блаженства, лишенного тех его социальных оттенков, какие присущи нашим одиноким пастухам, соединяющимся в горах со своими козами. Ежели подобное сравнение и вызывет у тебя отвращение, то лишь потому, что ты не в состоянии совершить необходимый переход от животных чувств к сверхчеловеческим, кои в моем случае наложились друг на друга.