В штабе такой-то германской армии летчику приказали ночью совершить полет на Париж. Кто-то подписал бумагу. Летчик исполнил приказ. Я видел в госпитале восьмилетнюю девочку, у которой оторвало обе ноги. Ни генерал, ни летчик ее не видели. Я видал живые комки мяса вместо лиц, без глаз, с дырами ноздрей, обожженные кипящей жидкостью. Я видел на-днях в Ивре девяносто слепых солдат. По дороге в Мэзон-Бланш я встретил триста одноногих солдат, которые прыгали на костылях, как цапли. Немцы их не видели. Как найти в море крови каплю, пролитую мной? А ведь все-таки быть жестоким на расстоянии, втемную, куда легче. Одно дело подкатывать снаряд, другое — подойти к этому белокурому молодому парню и выколоть ему глаза.
Конечно, ужасна исступленная толпа, которая громит город и убивает людей. Ужасен человек, от ненависти ослепший, способный уничтожить все. Ужасны гнев, злоба, безумие. Но в сто крат ужаснее жестокость холодного, трезвого ума, приказ за №, смертный приговор целой стране, вынесенный по соображениям стратегическим или дипломатическим.
Я видел, что сделали немцы с Суасонэ и Пикардией перед тем, как очистить их. Это не разгул пьяной солдатчины, это не военная необходимость, это даже не варварство полководца. Это расчетливая работа конкурента. Когда-то воевали профессионалы, и целью войны было — разбить армию противника. Теперь друг на друга пошли народы, надо уничтожить весь народ, опустошить его земли, разрушить его труды.
В течение двух лет германцы изводили население. Одних угнали на работы, других посадили в тюрьмы, третьих расстреляли. За что наказывали? Да вот, жители должны были извещать о каждом снесенном курицей яйце. Старая Луиза утаила яйцо — в комендатуру. Новые названия улиц — Поль забыл, сказал: не «Гинденбургштрассе», а по-старому, «Рю де Леглиз» — в комендатуру. Ребята в школе запели «марсельезу» — в комендатуру. Немцы ушли, но дети путали французский язык с немецким, взрослые кланялись в пояс, и все с мистическим трепетом повторяли: «комендатура», «комендатура».
Перед уходом немцы приказали жителям деревень переехать в города, а в городах собирали всех на окраинах. Специальные команды «поджигателей» на велосипедах ездили по стране, сжигая все по пути — фабрики, поместья, фермы, дома. Целые города — Бапом, Шони, Нелль, Ам — и сотни деревень сожжены дотла. Взорван прекрасный замок Куси, лучшее наследие феодального периода. Сожжены церкви Бапома и Трасси, древние башни Ама. Кругом пустыня на пятьдесят верст в глубину.
За это отступление Гинденбург получил высочайшую благодарность. Вероятно, и поджигателям роздали кресты «за усердие». Проект умерщвления страны был хорошо разработан и тщательно приведен в исполнение.
В апрельское утро в Шольне глядел я на плодовый сад. Меня поразили нетронутые цветущие деревья; немцы знают, что эта провинция славится грушами и сливами; уходя, они не оставили ни одного плодового дерева, — все срубили. А вот в Шольне у этих стен стояли рассаженные шпалерами нежные розовеющие груши. Я подошел ближе к стенам и увидел, что все деревья — более двухсот — подпилены в корню. Рядом со мною стояли солдаты из крестьян.
Один из них сказал:
— Сволочи! Зачем? Ведь сколько трудиться надо, чтоб это вырастить.
В его глазах были слезы не то обиды, не то злобы. Он никак не мог понять, что можно в одну минуту уничтожить труды долгих лет. Может быть, и тот, кто, исполняя приказ, уничтожал этот сад, был тоже крестьянин, и у него где-нибудь в Баварии цветут теперь такие же груши. Гнев не знает границ и, если этот француз попадет когда-нибудь в его сад, он также будет рубить розовые хрупкие деревья.
Туманный осенний вечер. Оранжевые лампочки кинематографа блестят и рассыпаются в белой мгле. Публика расходится. Сегодня шла мелодрама «Разбитое сердце», и не одна женщина плакала над горем бедного покинутого мальчика. Теперь пора спать. Но вот шум, толпа.
— Боши! Бошей везут!
В омнибусе, ежась от холода, с усталым недоверием глядя на чужой город, сидят пленные — человек десять, с виду немолодые крестьяне из запасных. Толпа обступила тесным кольцом и шумит угрожающе:
— Смерть им! Убить их!
У женщин, плакавших в кинематографе, теперь злые, беспощадные лица. Они машут зонтиками и ругаются. Омнибус движется дальше. Вслед ему несутся окрики:
— Смерть, смерть им!
В Нанте недавно женщины, узнав о том, что в город должны привезти пленных, караулили на вокзале с палками, метлами и вилами. Караульные еле сдерживали беснующихся «патриоток».
Я слыхал беседу двух девушек о том, что нужно делать с пленными:
— Я бы их всех перерезала.
— О, это слишком для них хорошо! Я бы сначала отрезала пальцы, один за другим, потом бы выколола глаза; потом горячими щипцами прихватила язык, потом…
Это обыкновенная девушка, которая не может раздавить таракана и, увидев каплю крови на уколотом мизинце, готова упасть в обморок. Наверно, и посетительницы кинематографа и нантские женщины — добрые жены, нежные матери.