Читаем Лихая година полностью

Мы с отцом ездили в поле на свою полосу (на мою мужскую долю тоже полагался полный душевой надел). Отец пахал, сеял рожь, я боронил посев. Кое–где тоже тащили сохи и бороны костлявые клячи, а кое–где мужики и бабы с ребятишками копали землю лопатами. Когда мы отпахались и отборонились, отец давал сво. ю кобылёнку безлошадным за бабьи холсты и вЫклади. Он, как дедушка, имел склонность к выгодным сделкам с соседями, пользуясь их нуждой. Но матери это не нравилось: она однажды смело поспорила с отцом и от холста отказалась.

— Я души своей не убью, Фомич, — с печалью в глазах и с совестливой гордостью в голосе сказала она. — Чужой бедой живот свой не спасала. А в беде да в напасти первая на помочь побегу и себя не пожалею. Меня на ватаге‑то люди словно под руки подхватили и на свет божий вывели. Там нужда заставляет друг за дружку стоять да одной душой жить. А эти холсты слезами политы, в них горе горит.

Я замер от этих смелых и убеждённых слов матери. В наступившей тишине я вдруг услышал смущённый смешок отца и шутливые слова:

— С твоей добротой, Настёнка, мы свои руки до кости изгложем. Доброта‑то — простота, настежь ворота. Так уж и быть, отнесу бабёнкам это тряпьё. Скажу: Настёнка воротить велела да кланяться.

Отец был доволен поведением матери: он любовался ею. Но я уже хорошо знал его: он не понимал и не чувствовал её души.

Хотя Петька жил рядом с нами, ниже, под горкой, но с ним я редко встречался: после смерти матери он взвалил на себя всё хозяйство — ив огороде позади избы возился, и рубахи стирал, и обед варил, и за отцом ухаживал. На меня он не обращал внимания, а лицо у него было строгое и озабоченное, как у взрослого мужика. И ни разу я не видел, чтобы он плакал или в отчаянии болтался без дела, убитый бедами, которые обрушились на него, ещё зелёного подростка. Он только ожесточился и немного ссутулился.

Мать не могла на него налюбоваться:

— Парнишка‑то какой золотой! И горе его не берёт… Другой бы на его месте свалился бы, с ума бы сошёл.

Она каждый день нет–нет да и побежит в избу Потапа— похлопотать там по–хозяйски: постирать, почистить грязь й сердечно поговорить с Петькой. Иногда она пропадала там долго и возвращалась домой оживлённая.

Я пытался несколько раз завязать с Петькой прежнюю дружбу, но он встречал меня равнодушно и слепо, как взрослый, которому некогда заниматься со мной пустяками.

— Ты меня покамест не замай, — с суровым добродушием предупреждал он меня. — Дохнуть мне неколи — дел невпроворот. Вот тятьку поставлю на ноги, кузницу откроем, тогда приходи на мехах стоять. Сейчас у нас и есть‑то нечего, не то что кзас пить. Квасом‑то я всегда тятьку отпаивал. Летось я его беленой напоил, когда квас его не брал. Он на стену полез, по полу катался, кровью его прошибло, а на другой день — как рукой сняло.

С Кузярём мы сходились у пожарной. Казалось, он совсем забросил своё хозяйство и норовил удрать от больной матери, но я хорошо знал своего друга: расторопный, горячий, он вставал задолго до солнышка, убирался во дворе, варил какое‑то месиво на завтрак, уезжал на полуживой лошадёнке в поле, кормил её на межах, а сам грабельцами косил реденькую рожь.

Он встречал меня обычно снисходительными шуточками:

— Ну, вольница бесшабашная! Выспался, свистнул, брыкнул да и на облачке покатался. А я вот успел уж и руки косой отмотать. Хочу на помочь тебя звать, всё-таки с полосы‑то моей снопик наберёшь. Скирда не скирда, а два снопа — пара.

А мне совсем не хотелось отвечать на его балагурство: болтать да дурачиться на этом месте я считал тяжким грехом. Здесь пороли людей, здесь плакала Паруша… А сейчас Тихон с дружками томятся в остроге и ждут суда. Они стояли передо мною, как живые, в крови, истерзанные, но неукротимые. При второй встрече я оборвал Иванку:

— Аль ты забыл, чего тут делалось?

— Как это забыл? — вспыхнул он от обиды. — Я, может, и хожу‑то сюда неспроста…

— Ну, и не зубоскаль! Это хуже всякого греха. Давай лучше приходить сюда, чтобы письма 1 ихону писать.

Иванка ошарашенно вытаращил на меня глаза и схватился за голову.

— Вот досада‑то! Как это не я, а ты надумал? А я всё тоскую, чего это мне тошно… хоть плачь!..

И мы решили на следующий же день принести бумагу с чернилами и вместе с Миколькой написать в тюрьму Тихону большое письмо. Взволнованные этим решением, мы пошли к школе, где плотники достраивали крылечки и украшали наличники и карнизы причудливей резьбой, а маляры из Моревки красили рамы белилами. На площадке между церковной оградой и школой столяры вязали парты. Классная доска стояла тут же, ожидая, когда её покроют чёрной краской.

Работу возглавляли Архип Уколов и отец Микольки — Мосей. Сейчас Мосей уже не шутоломил, не разыгрывал из себя юродивого, а выпрямился, помолодел и, не выпуская топора из рук, по–хозяйски покрикивал. Он быстро и ловко выпиливал и вырезывал кружевные накладки на наличниках, на крылечках и на карнизах здания. Он встретил нас ласковой улыбочкой и крикнул скрипучим фальцетиком:

Перейти на страницу:

Все книги серии Повесть о детстве

Похожие книги