Кузярь успокоился, потускнел и посматривал на нас с досадой и ядовитой насмешкой.
— Да нам сейчас и читать‑то неколи… мне наипаче… Всё хозяйство на мне. А тут ещё голодуха, неурожай… холера в каждой избе была. Люди в горячке мечутся… Летом людей пороли… а неких в острог утащили. В такой беде не до чтения.
Учительница подхватила нас под руки, поднялась с нами на крыльцо и повела по коридорчику. Мы вошли в просторную прихожую, потом в светлый класс с открытыми настежь окнами. И в прихожей и здесь, в классе, хорошо пахло сосной и масляной краской. Чёрные, глянцевые парты уже стояли в три ряда и заполняли всю комнату, а на узенькой площадке перед ними прижималась к стене такая же глянцево–чёрная классная доска. Дальше, у окна, блестел политурой маленький столик с новым стулом.
Елена Григорьевна дотронулась пальчиками до доски, потом повернулась к партам и тоже погладила чёрный их блеск.
— Всё готово. С завтрашнего дня начинаем принимать в школу детей. Я привезла из города и книжки и письменные принадлежности. Ах, какой милый запах сосновой смолы!
Миколька опирался плечом о косяк двери и многозначительно подмигивал нам. Но мы с Иванкой делали вид, что не замечаем его.
— Особенно хорошо, что вы читать любите. Читать мы будем с вами каждый день. Вы узнаете чудесные книги и замечательных писателей.
Миколька с обычной своей лукавой вкрадчивостью в голосе потушил восторженные слова учительницы:
— Кузярёк‑то всё едино в школу ходить не будет: неколи ему — на нём всё хозяйство. Федяшке‑то хорошо: он — вольный. А Кузярёк — сам себе батрак. Да и у хворой матери как на цепочке.
Елена Григорьевна смущённо улыбнулась и пытливо уставилась на Кузяря. Голос Микольки как будто ожёг его, он бешено рванулся к двери и надсадно крикнул:
— Не твоё дело, дылда! Не ты будешь мной распоряжаться. Знай свою пожарную, лежебока, и в чужие дела не суйся!
А Миколька дружелюбно посмеивался, потешаясь над Иванкой. Он явно хотел показать себя перед учительницей взрослым и умным парнем, который любит подразнить подростков.
— Чай, я сказал любя, Ваня. Ты ведь у нас — на диво всему селу: и в поле — пахарь, и в избе — кормилец да знахарь.
Изанка сразу успокоился, но злые огоньки ещё трепетали в его глазах. Он повернулся спиной к Микольке и, судорожно улыбаясь, упрямо и твёрдо сказал:
— И по хозяйству справлюсь и учиться буду. В ноги никому не поклонюсь и не заплачу.
Елена Григорьевна не сводила с него своих изумлённых глаз: она увидела в нём что‑то неожиданное. Она положила руки на его плечи и откинулась назад, любуясь им, потом быстро наклонилась и поцеловала его в лоб. Иванка растерялся, обмяк и, осовело озираясь, жалко улыбнулся. Глаза его залились слезами, и он опрометью бросился к двери. Миколька, довольный тем, что произвёл такой переполох, вышел вслед за Иванкой.
Пришёл звонарь Лукич, седенький, жёлтенький, как всегда умильный, и низко поклонился Елене Григорьевне. Он был приставлен сторожем в школу.
— Помоги тебе, господи, в праведном деле! Не обидели бы тебя, такую молоденькую, наши озорники… Ну, да я поберегу тебя, милка… Хоть я и старенький, а хватит меня и на звон и тебе на поклон…
Учительница тоже поклонилась ему и пожала руку.
— Кланяться мне не надо, дедушка. Будем жить хорошо и помогать друг другу.
Она вместе с ним осмотрела все парты, а в прихожей обследовала два новых шкафа, проверила замки, а ключи положила в карман.
Миколька с Кузярём как ни в чём не бывало стояли у крыльца и горстями бросали в рот чечевицу. Миколька ел нехотя, он, должно быть, уже был сыт, а Кузярь жевал торопливо и жадно. Он успевал и набивать рот и подставлять карман под горсть Микольки. Чечевица и горох считались у нас, парнишек, лакомством, а чечевичная кашица в домах была редкостью. Эту чечевицу Мосей получил от Ивагина за какую‑то работу.
Иванка подбежал ко мне и радостно сообщил:
— Вот… на своей усадьбе щевицу весной посею. Это мне Миколька за воробьятину дал.
Елена Григорьевна залюбопытствовала, что это за воробьятина. Я рассказал ей, как голод надоумил Иванку ловить Воробьёв и зажаривать их в печи и как он соблазнил Микольку съесть его воробья, что считалось большим грехом в деревне. В эту голодуху люди ели даже павших коров и овец, но ни голубей, ни воробьев не трогали: голубей считали священной птицей, а воробьёв— погаными.
Елена Григорьевна посмеялась и ласково потрепала Кузяря по плечу.
— Ну и греховодник ты, Ваня!
— Да чёрт ли! — возмутился он. — У нас такой старинный обычай: тараканов не мори, воробьёв не гони, не лови и даже мышей жалей, потому что все они сытый достаток сулят. Вот тоже старикам в ноги кланяйся, какой бы иной старик супостат ни был. А эта дурость — спроть моей души. Я не поглядел, что Максим–кривой — старик. Я ему, июде–предателю, голышом в скулу запустил.
— Вот это, Ваня, отвратительно, — осудила его Елена Григорьевна, но глаза её весело смеялись. — Это недопустимое озорство.
Лукич стоял позади учительницы в своей старинной шляпе плешкой и по–бабьи тонкоголосо совестил Иванку: