Это происшествие долго обсуждали в селе. Одни бранили баб за неуважение к батюшке, другие смеялись и хвалили их за смелость. Но скандал этот был всё‑таки на руку попу: свара и разлад среди мужиков и баб доходили до уличных драк. А поп подогревал вражду и проповедями и благочестивыми беседами по избам. И всю эту деревенскую междоусобицу сваливал на злобу и лукавство раскольников.
XXI
Мы с Кузярём сразу почувствовали в попе Иване зловещего человека. Лукич благоговел перед ним, как перед грозным святым, — в первые дни он распахивал дверь в класс настежь и в ужасе шептал:
— Батюшка шествует… Встречайте!..
Хотя учительница и запрещала ему открывать дверь и тревожить учеников, он никак не мог утерпеть, чтобы не возвестить о приближении попа, как о необыкновенном событии: тощенький, жёлтый, с реденькой седой бородёнкой, он сгибался, трепетал, как грешник, ожидающий страшного суда, и таял от набожного восторга. Елена Григорьевна уже не могла вести урока: она мгновенно блёкла, замыкалась в себе и становилась странно чужой в нервной насторожённости и враждебном ожидании. А отец Иван не считался с расписанием: он приходил в школу внезапно, обычно во время урока, как властитель, крестил широким взмахом руки толпу стоящих ребятишек и, не обращая внимания на Елену Григорьевну, кротким и поющим баском приказывал:
— Читай молитву, дежурный!
Но учительница однажды не выдержала и, бледная от возмущения, пошла ему навстречу. Она лицом к лицу остановилась перед ним у самого порога и сказала строго и учтиво:
— Я очень прошу вас, батюшка, не прерывать моих уроков. У вас есть свой час по расписанию — им и пользуйтесь.
Но он властно отстранил её рукою и молча прошёл к столику, с застывшей своей пастырской улыбочкой.
И вдруг Лукич перестал распахивать дверь и предупреждать о приходе попа. После смелого её отпора отец Иван стал приходить в свой час. Но мы пронюхали, что он входил в прихожую крадучись, садился на табуретку у самой двери и подслушивал, что делается в классе.
Лукич был старик добрый и по–бабьи ласковый. Одинокий, весь какой‑то ветхий, одетый в домотканное, носивший и летом и зимой смешную серую войлочную шляпу плошкой, каких уже никто давно не носил, он по-своему любил детишек. Когда они в перемену выбегали в прихожую или на улицу, он кричал на них визгливым бабьим голоском, совестил их и называл «окаянными нёслухами». Но в его голосе и благолепном лице не было ни злости, ни строптивости. Покрикивая, чтобы утихомирить детишек, он улыбался, и по бесцветным глазкам его видно было, что он любовался нами. А с Еленой Григорьевной говорил нежно, любовно, сострадательно.
Однажды, когда он в сарайчике рубил дрова, мы с Кузярём и Миколькой подошли к нему и сразу растревожили его своими упреками.
— Дедушка Лукич, — вкрадчиво и грустно спросил его Миколька, — аль тебе не жаль учительницу‑то?
— Чего ты мелешь, окаянный? — рассердился Лукич, но сейчас же скорбно и душевно проговорил: — Девчонка‑то какая радошная!.. Одна… на чужой стороне… И приветить‑то её некому… — И опять крикнул визгливо: —Вы её, окаянные, не обиждайте. Легко ли ей с вами, арбешниками, такую епитемью нести!..
Но Миколька с угрюмой обидой упрекнул его:
— Да ты сам её батюшке в обиду даёшь.
— Не то что в обиду — на съеденье! — горячо подхватил Кузярь. — Он вон какой самоуправный, а она — маленькая!
Лукич был так потрясён, что бросил топор и бессильно сел на чурбак.
— Ушибли вы меня, окаянные… Душенька зашлась… — плаксиво забормотал он. — Это я‑то?.. Как же это, ребятишки?.. Её‑то? Да ведь… чай, он—батюшка: сила‑то какая!.. С наперсным крестом, у алтаря… Благодать на нём…
Я не утерпел и съехидничал:
— Ежели благодать на нём, значит не грех ему и учительницу мытарить? Он её, как собачонку, шпыняет. Как же она будет нас учить‑то?
Лукич окрысился:
— Ну, вы оба с Кузяришкой — кулугуры… да и молокососы… Рази гоже батюшку не почитать?
— А ежели он давит учительницу да житья ей не даёт?
Кузярь злорадно поддел Лукича:
— Хоть дедушка Лукич и толкует, что Елену Григорьевну приветить надо, а сам вместе с батюшкой терзает её.
Лукич так обиделся и разгневался, что вскочил с чурбака и весь затрясся от оскорбления. Дряблое лицо его сморщилось, и он запричитал надсадно:
— Да ты чего это, опёнок, озорнйчаешь‑то? Вот возьму да все виски тебе и выдеру, оглашенный… Ишь, как развольничались, демонята!.. Не тебе, кукиш, баять, не мне слушать: я её, учительницу‑то, всяко заслоню и от чижолой руки, и от злого глаза, и от недобрых ушей.
Миколька сердито оттолкнул Кузяря в сторону.
— Погоди ты, щипок! Дедушка Лукич на старости лет души не убьёт. Он только сан почитает. А мой старик не зря говорит: «Сан, бывает, и дураку и супостату дан». Мы с дедушкой‑то Лукичом содружно Елену Григорьевну заслоним. Он нас и на разум наставит.