— Я тоже не одобряю твоего поведения, Василий. Смущать народ негоже. Говорят, ты с деньгами из Астрахани вернулся, а деньги эти нечистым путём добыл. Блюди, как бы и парнишку до безбожных дел не довёл. Говорят, он у вас вынуждает старух да солдаток за своё грамотейство на всякую мзду — яички там, маслице и всякую всячину… С малых лет до чего он дойдёт по этой дорожке? Ты бы, Василий, с семьёй‑то от греха к церкви присоединился: она защитит тебя от всякого зла и напастей. В ней — вся сила: она и казнит и милует. А схизма эта поморская — вне закона, как тать. За тобой и другие пойдут ко спасению.
Я впервые слышал попа в домашнем разговоре. Он стоял у нас в избушке большой, под самый потолок, в длинной рясе, на которой лежала шёлковая чёрная борода, а бороду окаймляла серебряная цепь с серебряным крестом.
Отец стоял перед ним маленький и тусклый, словно покрытый пылью, но не сгибался, не робел, а, скосив голову к плечу и судорожно задирая брови на лоб, смотрел злыми глазами мимо попа и с занозой в голосе отвечал:
— Мы, батюшка, живём, как нам совесть велит. А тебе бы собирать людские пересуды не к лицу. Получил с меня христа ради ни за что от моих трудов — и довольно. А честь мою чернить тебе грешно и парнишку обижать по сану твоему не пристало. Чем он тебе досадил?
Такой смелости я совсем не ждал от него: должно быть, злоба и ненависть к непрошенному гостю и вымогателю довели его до бешенства, и он уже не владел собою. Мать смотрела на попа с гневным изумлением, и я впервые заметил, что она довольна поведением отца.
Поп широко перекрестился на иконы, сделал низкий поклон и смиренно сказал:
— Бог тебя простит за гордыню и пренебрежение к духовному отцу. Но ежели случится с тобою какая‑нибудь поруха по воле божьей, приходи ко мне, и я облегчу твой душевный недуг.
— Добрый путь, батюшка. Я не был отступником и никогда им не буду.
Поп сверкнул глазами и важно пошагал к двери, опираясь на длинную трость.
Каждый день он в широкой своей рясе, в чёрной шляпе медленно и спесиво, как хозяин, проходил по улицам села, с тростью в руке, и с хитрой улыбочкой соглядатая присматривался и принюхивался к избам. Старики и старухи вставали с завалин и низко кланялись ему. Он важно подходил к ним, крестил их, взмахивая рукавом, а они протягивали к нему ладони ковшичком, ловили его руку и истово целовали её. И всегда он участливо беседовал с ними об их хозяйстве, о семье, интересовался их здоровьем и призывал на них божью благодать. Но тут же, как будто сочувствуя им, вздыхал и соболезновал:
— А вон Паруша‑то на вас злобится: гуляла она раньше по улице, как власть имущая, и все её почитали, когда церковь в запустении была и поморцы вас невидимо в пленении держали. Настоятель‑то их Митрий Стоднев ещё и сейчас гнетёт вас кабалой. А она, Паруша‑то, верная его духовная сотрапезница, гордыню свою под видом праведности и милосердия перед вами держала. А сейчас вот я ей поперёк горла встал.
Так он однажды натравил на Парушу давнишнюю её подругу — соседку Орину, «мирскую», — высохшую, темнолицую от трудной жизни.
— Как пастырь, я скорблю от всяких ваших наветов друг на друга, семьи на семью. Вот говорят, что кто‑то из вашей семьи снопы у Паруши на гумне ворует. Калякают прихожане, что Терентий грозится вилами кого‑то из вас проколоть. Вот грех‑то какой!
— Да чего это ты, батюшка, небыль творишь? —отмахивались от него старик и старуха. — Чай, мы с Парушиными век в добром согласии жили.
— Простодушные вы люди, — сокрушался поп Иван. — А вот не Парушины ли тайком, по–воровски, пожарными насосами да бочками пользовались, чтобы поливать свои полосы? На старости лет Паруша‑то и на сходе людей к самоуправству подбивала, на грех наводила. И сейчас вот коварством православных и меня с ними бесчестит. Вы и не догадываетесь, а они, кулугуры-то, сейчас вредить православным будут всяким поношением: воры, мол, — снопы крадут, а там, мол, норовят и избу поджечь. Ну, да бог нам поможет, а я не оставлю вас.
Он, как апостол, благословлял их и уходил дальше, обременённый заботами о своих пасомых.
А в этой избе вспыхнула тревога: кричали бабы, орали мужики, а старуха Орина, гневная, пошла к Паруше. После взаимных поклонов по обычаю и учтивых расспросов о здоровье, о благополучии старуха, как будто между прочим, спросила со скорбной обидой, когда это и кто видел, что у Паруши кто‑то из Орининой семьи снопы воровал и как это у Терентия совести хватило грозить её семье вилами…
Паруша всплеснула могучими руками и с изумлением пристально всмотрелась в лицо соседки.
— Спаси, господи, и помилуй! Да какой это негодяй тебе в уши‑то надул, Оринушка? Ведь вот я верой и правдой дружбу с тобой вела с самой молодости и не слушала никаких изветов. И в уме у меня никогда не было и не будет пойти к тебе с камнем за пазухой, с назолой в сердце. Ведь вот рази я поверю поклёпам‑то на вас? Я падогом от них отмахиваюсь и души своей замутить никому не дам. Содружье наше сохраню до гробовой доски.
— Батюшки, светы!.. — пугалась Орина. — Это какие поклёпы‑то, Парушенька?