— Я и то рассказываю. Вот эта низинка перед нами — видишь, ровненькая какая! — была вся под водой: здесь пруд был, а плотина — во–он там, где дорога и брод через речку. Пруд‑то большой был, как озеро, а по берегам лес шумел и тянулся до Варыпаевского бора. От него и берёзовая роща осталась. Старый барин, не тем будь побужен, зверь зверем был. И за дело и без дела мужиков и баб своих пытками терзал. Редкий день мертвецов не хоронили. А хоронить любил он сам и вместе с попом воспевал: «Плачу и рыдаю…» Жирненький был, маленький, лысенький и голосочек тоненький. Прохаживается бывало с дубинкой в руке, и не попадайся ему на глаза — забьёт этой своей дубинкой до полусмерти. Молотит и смеётся. А лошадей и собак не бил — ласкал их, как младенцев. Барыня столичная была — по зимам в Москву уезжала, а летом в хоромах пряталась. Только дочка одна и усмиряла отца: прибежит к нему, когда дворового колотят, али влетит в пыточную и кричит: «Не сметь!» Он петушком перед ней и наутёк. Страсть, как перед ней умалялся и совестился! А сад‑то развёл и чудо в нём творил дворовый наш Ромаша. Рослый был, кровь с молоком, умница, безбоязненный. И всё‑то русую головку высоко держит — навстречь солнышку. И чего только в этом саду у него не было! И яблоки всяких пород, и груши, как ентарь, а тут вот, где сидим, по всей пологости, виноград насадил, и гроздья на солнышке радугой переливались. На Волгу и на Дон барин с грамотами его своими отпускал за редкостями невиданными. Ещё с отрочества у него душа о райских древесах да о цветах тосковала: и наяву и во сне в думах был об этой благости. Барыня в тё поры в силе да в красоте жила. Приблизила она к себе Ромашу‑то и всё‑то забавлялась им: слушала, как он рассказывает ей о садах да о цветах — о красоте земной, радости человеческой, и сама, как ребёнок, радуется да смеётся. И тут же ему препоручает: разведи перед покоями моими цветы–ковры да кудрявые вишнёвые шатры. А он и рад — только и хлопочет, только и украшает весь вид у неё перед окнами. Он при дворе‑то и грамоту познал и книги о древах да о цветах украдкой от барина читал. А ежели барин‑то узнал бы, — до смерти бы забил: скотине грамоту знать не дано, а мужик для него — такая же скотина. Ну, Ромаша‑то под крылом барыни был, забава для неё, как кукла живая. Задумала к французам ехать и пристала к барину: поедем да поедем, а казачком себе Ромашу возьмём. Ну, и поехали. Пожили там у французов с полгодика, а возвратились без Ромаши: барыня там отдала его в ученье по садовому делу. А тут к сердцу прикипела к нему девушка одна. На всё село девушка видная: ростом крупная, лицом приглядная и брови чёрные дугой, и строгость гордая в карих глазах, и волосы ниже пояса. Молвится в народе: поглядит — рублём подарит. И мощная была — под стать мужику: норовит кто‑нибудь из парней поиграть с ней, а она швырнёт его — и летит он от неё кубарем. Потеха была — все смеются, а она хоть бы бровью повела. Любоваться на неё бары со стороны приезжали. Глядят на неё, как она за двоих, за троих на барщине работает, и дивуюгся: «Не девка, а богатырь! С ней лошадь не сладит. Ей только медведь — пара». А она, статная, ходит, как пава, и словно бы и бар этих не видит и разговор их не слышит. Лестно барину‑то — он и хвалится: я эту девку с таким же богатырём случу. Куплю такого битюга и повенчаю их: богатырей пусть плодят.
— Да чего ты не называешь её, баушка? — подсказал я. — Это ведь она, Паруша.
— Ну, вот, — не отвечая мне, рассказывала бабушка. — Год проходит, другой идёт, а Ромаши нет как нет. Стали шабры сватать её, а она возьми да скитницей облеклась — во всё чёрное —и лицо под чёрным платком спрятала и повязала‑то его не углом, а покрывалом — под монаший клобучок. У нас это одеянье заклятьем считалось: девушка богородице себя посвятила — подвиг на себя наложила, от замужества отреклась. Тут уж и родители над ней не властны. А родители‑то у ней были строгие в благочестии. И чудо было, они‑то маленькие были ростом‑то, а она словно не от них родилась. И когда она в скитское‑то одеянье облеклась, тут и родители и сродники порешили: знать, девушка‑то по божьему произволению от мира отреклась. Больше к ней уж и не сватались.