Прошло уже более полувека с тех дней, когда я, подросток, захаживал на «стояния» в моленную, чтобы попеть в общем хоре и послушать «прения» в перерыве между утреней и «часами», но и сейчас не забыты все эти горячие душеспасительные споры. Все они сводились к одному — к своему крестьянскому житью–бытью, к бедственному положению — к малоземелью, к неурожаям, к голодухе, к нищей своей зависимости от помещиков и богатеев. Но эти дни неурожая и голодовки с особенной яростью возбуждали мужиков против мироедов и бар. Уже в зрелые годы я старался разобраться в этих сумбурных, крикливых спорах и приходил к выводу, что в то лето деревенский народ готов был громить и барские и кулацкие поместья. В нашей губернии так оно и было: всюду вспыхивали бунты, в разных местах происходили разгромы дворянских гнёзд, поджоги, убой скота, и нередко голодающие деревни отбирали хлеб у помещиков и кулаков. Но так как по уездам и волостям мужики выступали отдельными деревнями и в разное время, полиция и земские заправилы легко расправлялись с бунтующими сёлами и подавляли восстания. Рабочий класс ещё не был организован и не мог возглавить и организовать крестьянское движение.
А беспокойная мысль обездоленного мужика искала ответа на мучительные вопросы и выхода из безнадёжности. Прямо и беспощадно ставились вопросы о богатстве и бедности, кому должна принадлежать земля и что нужно делать, чтобы восторжествовала правда и справедливость. В те дни эти вопросы страстно обсуждались на собраниях наших поморских сектантов. Перелистывая старинные рукописные книги — сборники обличительных «слов» и посланий, написанных какими‑то бунтарями против деспотов и лютого правопорядка, — я вновь слышу эти горячие обличения и призывы к борьбе из уст Якова и Паруши.
Яков поражал всех начитанностью: наизусть говорил тексты и против богатых, и против церкви, и против неправедных правителей или брал толстые книги с разноцветными лентами–закладками и уверенно открывал именно на той странице, где был нужный ему текст. Рассуждал он о злых судьях, о жадности и злодействах богачей — помещиков и мироедов, об антихристах–попах, которые служат гонителям правды, свидетельствуют ложно и сами преследуют тружеников ради своей маммоны. И когда кто‑нибудь из справных мужиков возражал ему, что по десятой заповеди — грех завидовать достаткам ближнего, Яков с улыбкой сильного вставал с места и выхзатывал из кучи книг толстый фолиант с медными застёжками, победоносно щёлкал ими и взмахивал книгой, словно хотел ударить ею по голове возражающего. Но чаще всего он клал на налой несколько книг и рукописей, пёстрых от фиолетовых строк, совал их в лицо смущённому сопернику и кричал обличительно:
— А что возвещает блаженный Ипполит–мученик в слове осьмом? «Пастыри яко же волцы будут, иноки и черноризцы мерзкая вожделеют, богатии немилосердием одиются…» Есть это аль нет? А кто они? «Словом — богобоязненни, а делы — нечестиви». А чего сказано насчёт бедных и страждущих? «Воистину, братие, тесно есть нам отовсюду».
Все согласно кивали головами, вздыхали, переглядывались и гудели:
— Истинно так — тесно… И податься некуда…
— То‑то вот… Куда ни повернись — одни волки. И не волки, а злодеи да супостаты, палачи да богатеи. Это про Митрия Стоднева сказано: «Словом — бого–боязненни, а делы—нечестиви». И про попов тоже: «Пастыри волцы будут». Не будут, а были и есть.
Даже дедушка Фома «покачнулся»: домашний развал, неурожай, голод совсем доконали его. Он бросил свой двор, бродил за гумнами по межам, долго стоял, словно лишённый ума, и плакал. А в моленной, где всё чаще люди толковали о своём безысходном житье–бытье, такие, как Яков, из нелюдимых молчальников превращались в надсадных спорщиков и корпели над книгами, выискивая обличительные для бар, мироедов и властей тексты. Дедушка внимательно вслушивался в слова «святых отец» и каялся:
— Вот и вспомянешь Микиту Вуколыча — за правду муки приял. А Митрий, как Никон, пёс, лиходей, заушил его и старуху его в могилу загнал. И я, грешный, по неразумию под дудку Стоднева плясал…
Старики и мужики помоложе изобличали друг друга в раболепии перед Стодневым, перед Сергеем Ивагиным, даже перед Максимом–кривым. А так как все были не без греха, то каждый каялся, как дедушка, и обличал всех в том, что они душу в себе убили.
Паруша по–бабьи скромно сидела на скамье у задней стены в ворохе старух и, слушая, глядела на мужиков властными и знающими глазами. Я невольно следил за нею, потому что её откровенно правдивые глаза видели каждого, и по ним можно было судить о человеке — верный он или пустельга, умный или болтушка, трус или крепкий характером.