Питер — странный город; в нем никогда ничего не меняется. Каждый раз, когда я туда приезжаю (а живя в России я бывал там каждый год), я буквально погружаюсь в свое детство. Иду мимо крылечка (у нас на Васильевском) с пятью ступенями и думаю: «Что это сегодня нету бабки, которая семечками торгует и всегда здесь сидит?» И только в следующий момент вспоминаю, что бабка эта здесь сидела и семечками торговала ровно 50 лет назад. Прихожу в библиотеку нашего института и нахожу стол, на котором сохранилось слово, вырезанное мной по привычке бурша перочинным ножом 40 лет назад. Вот и Коломна почти не переменилась с того времени, когда жил здесь Борис. И до сих пор от нее веет если не Пушкиным и Гоголем, то во всяком случае Раскольниковым. Каждый раз прихожу сюда, к Калинкину мосту, и стою на набережной канала Грибоедова, и смотрю на дом № 168, — это единственная возможность вспомнить Бориса, которого последний раз я видел здесь мертвого 23 февраля 1942 года. Могилы нет; он похоронен где-то среди умерших от голода, мать последовала вскоре за ним (отец умер еще до войны), а его фотографии потерял я вместе с вещами при выезде из Ленинграда после блокады. И уже никого не осталось, кроме меня, кто помнил бы его. А между тем это был человек кристальной душевной чистоты, редкого благородства, в моральном отношении во много раз более высокий, чем я. Ему никогда не было свойственно ни честолюбие, ни тщеславие; он был сама скромность. В минуту душевного волнения сильно заикался. Благодаря этому на экзаменах (при совершенно одинаковых знаниях — мы готовились всегда к экзаменам вместе) я всегда получал «5», а он тройку. Однако зависть и другие мелкие чувства никогда ему свойственны не были.
Я помню, мы как-то с ним шли осенью вместе по набережной Невы. Дул сильный ветер, на горизонте черные тучи, однако вдали желтый просвет. Час заката. Придя домой, я написал стихотворение.
Мы много лет с тобой вдвоем Обходим воды, мглу и сушу. И много лет я жег огнем Свою больную, злую душу. Идем зигзагами вперед, Блуждая вместе руку в руку. И черно-желтый небосвод Таит смертельную разлуку.
Прошли мы с ним рука в руку совсем незначительный отрезок пути, а «смертельная разлука», когда я писал эти строки, была совсем не за горами. Но на всю жизнь образ Бориса Григорьева остался у меня одним из самых светлых воспоминаний.
«Меж ними все рождало споры и к размышлению влекло». Одно, кажется, было бесспорным, что советский режим безнадежно плох. Каждый день приносил этому все новые и новые доказательства. Особенно ощутимо это было для нас, литературщиков, которые ежедневно соприкасались с тем всеобщим проституированием, которое все больше и больше охватывало советскую культуру. Правда, в это время советская литература еще не превратилась в такое смрадное болото, как в послевоенное время, в эпоху «сталинских лауреатов». Еще жили и действовали талантливые писатели, еще появлялись изредка талантливые произведения, и интерес к литературе в обществе еще не совсем погас. Но и то, что мы видели, было достаточно подло. Ряд писателей сидел с кляпом во рту и ожидал гибели. Бабель, Пильняк, Пастернак, Лавренев. Другие доходили до самого гнусного сервилизма: Алексей Толстой становится в это время типичной фигурой. Его «Петр Первый» еще вызывал интерес; за ним охотились, в библиотеках за ним стояли очереди, его зачитывали до дыр. К 1937 году, к 20-летию Октября, вышел «Хлеб», широко разрекламированный в газетах. Когда он появился, люди кинулись в библиотеки, схватились за книжку и тут же ее бросили. Уже через 2 недели «Хлеб» спокойно лежал на библиотечных стендах — никто его не брал. Так общественное мнение отвергло подхалимское произведение придворного писателя. Из уст в уста передавался следующий перефраз знаменитой эпиграммы Пушкина на Булгарина:
В своих выступлениях Толстой побивал все рекорды холуйства: на одном из съездов комсомола он бросил поистине бессмертную фразу: «В старое время считали, что писатель должен искать истину. У нас частные люди поисками истины не занимаются: истина открыта четырьмя гениями и хранится в Политбюро». Было противно. Противно до тошноты. Сходную эволюцию (хотя и не с таким отвратительным цинизмом) проделывали и другие писатели.