Посредственность мешает биографам дотянуться до уровня последних представителей великой греко-римской культуры, она подводит их и тогда, когда нужно оценить своеобразных правителей сирийской династии и, наконец, отдать должное некоторым крупным полководцам конца III века. Кровосмесительная связь Юлии Домны с ее сыном Каракаллой (которого, впрочем, историк по ошибке принимает за ее пасынка) слишком напоминает похождения Нерона и Агриппины, и потому нетрудно заподозрить Спартиана в желании подражать достойным образцам. За оскорбительными намеками Лампридия по адресу Юлии Соэмиады и неопределенными восхвалениями Юлии Мамеи почти не распознать, сколь необычны натуры этих сириянок: легкомысленные, безалаберные, честолюбивые, но в то же время набожные, образованные, они покровительствуют искусствам, почитают Аполлония Тианского, приглашают ко двору Оригена; а стоит устранить ритуальные мотивировки оргий Гелиогабала, и сладострастный жрец Эмесского храма Солнца предстанет в Истории Августе всего лишь слабоумным героем цикла непристойных анекдотов. Портрет Галлиена превращается в грубую карикатуру не только из-за политической вражды: этот просвещенный император, сторонник религиозной терпимости, друг и покровитель великого Плотина, сохранивший в годы анархии утонченные правы иных времен, по-видимому, остался незнакомцем для посредственного портретиста в еще большей степени (если только это возможно), нежели был им оклеветан. Даже жестокий Аврелиан, суровый ревнитель культа Непобедимого Солнца, вероятно, был человеком не такого уж простого склада, вопреки впечатлению от сухого контурного рисунка, набросанного Вописком.
Что еще характернее, эти биографы, столь мало озабоченные истинным обликом персонажей, столь поспешно отливающие их в условную форму хорошего или дурного правителя, совершенно проглядели подспудно назревающие великие события, которые в итоге повлияют на историю сильнее, чем все дворцовые революции на Палатинском холме. Читая жизнеописания, невозможно догадаться, что тем временем, всего за двести лет, волна христианской веры, исподволь нарастая, захватывает души и что в тот момент, когда составление сборника официально считается завершенным, совсем уже недалеко до провозглашения Константином мирной победы сдерживаемого до сих пор христианства и объявления его государственной религией. Если, как думают некоторые ученые, жизнеописания были составлены еще позднее, чем предполагалось, близорукость составителей в отношении христианской революции кажется тем более поразительной и тем более симптоматичной для определенного типа человеческого поведения. Консерваторы и язычники, они почти ничего не знают о старом порядке, преклоняясь перед ним, и не желают ничего знать о новом порядке, который грядет наперекор их воле, — и они дают ему отпор путем замалчивания, избегая малейших о нем упоминаний. Больше того, несмотря на бесконечную цепь бедствий, всегда приписываемых случаю или осмотрительно относимых на счет безумств и преступлений уже умершего цезаря или претендента на престол, но только не на счет неискоренимых пороков самого государства; несмотря на экономическую разруху, растущую инфляцию, военную анархию внутри страны и непрерывно усиливающееся давление варваров на ее границах, эти историки, похоже, так и не заметили приближения великого события, тень которого, однако же, легла на всю Историю Августу: гибели Рима.
Между тем, вопреки посредственности, отличающей Историю Августу, а может быть, именно благодаря ей, она читается с захватывающим интересом и волнует нас так же сильно, если не сильнее, чем сочинения историков, куда более достойных доверия и восхищения. Внушающим ужас человечьим духом пропитана эта книга: уже потому, что она лишена отпечатка сильной писательской индивидуальности, читатель оказывается лицом к лицу с самой жизнью, с беспорядочным нагромождением сумбурных и жестоких эпизодов, в котором, правда, проявляются некие общие законы, но это законы, почти всегда скрытые от участников и свидетелей событий. Историографу непосредственно передаются все настроения толпы, он разделяет ее нечистое, пресыщенное любопытство, вместе с ней впадает в истерию. Мы узнаем, что говорилось втихомолку за столом среди челяди Марка Аврелия об изменах Фаустины и о попойках Вера; что нашептывал соседу между двумя заседаниями Сената патриций III века в поддержку блюстителя общественного порядка, обеспечившего себе большинство голосов ценою подкупа. Ни в одной книге не отразились вернее, чем в этом бесцветном и увлекательном произведении, суждения человека с улицы и из людской о шествующей мимо истории. Перед нами общественное мнение в чистом виде, то есть смесь грязных толков и сплетен.