Почему смех нам представляется менее привлекательным, нежели оброненная в растерянности улыбка? Немногие, я думаю, задавались явно этим вопросом, однако многим более нравится красота и мягкость улыбки, чем спазмы гомерического хохота. Причины на то у каждого свои, и как у любого, не поддающемуся объективной оценке (не существует приемлемого метода измерения) параметра, его восприятие зависит во многом от сугубо индивидуальных черт личности каждого из нас. Причина, почему улыбка более манит нас своим двусмысленным обещанием, и почему немного отталкивает смех (застывший, запечатленный всевидящим оком фотоаппарата человек с гримасой смеха на лице почти безобразен, но светящаяся, беззвучная теплота улыбки делает его почти ангелом), кроется и в незаконченности первой, и в том, что улыбка как бы символизирует начало, зарождение процесса, в то время как смех почти всегда символизирует его завершение; и в загадочности улыбки, в ее неуловимой гамме оттенков. Но главное (так представляется мне), почему улыбка предпочтительней для большинства – это ее Плавность, граничащая с робостью, но лишенная ее паралитической неспособности к действию, завершает один процесс и начинает второй, позволяя им плавно перетечь друг в друга. Кажущаяся медлительность такого перетекания (слово «переход» острое, игольчатое и не подходит для описываемого процесса) дает возможность не только совершить действие, но и наблюдать за ним, не вмешиваясь (вспомним о созерцателе). Но чем меня совершенно приворожила Плавность – так это своей способностью выступать в роли индикатора счастья. Когда мы счастливы, мы совершаем только плавные движения. Возможно мы хотим таким иллюзорным способом (ведь мы также выступаем и в роли созерцателей) растянуть время, остановить его слишком быстрый для наполненных счастьем сердец ход. Однако безошибочно одно – движение, совершенное в ореоле счастья и во имя счастья будет плавным, лишенным истерических импульсов отчаянных, резких (заметьте, эти слова употребляются мною в качестве синонимов) движений. Утреннее потягивание с заслуженным зевком, нега в лучах ласкового солнца на золотом песке. Парение птицы на крыльях ветра. Акт любви, замедленный, плавный, лишенный энергии и агрессии борьбы, ведет к более глубокому наслаждению и счастью, которые пронизывают все существо, не только стремительное тело, то и медлительную душу, парящую на крыльях восторга.
В неторопливых движениях улитки я и то нахожу больше очарования, чем в стремительных прыжках гепарда, преследующего свою жертву. Его бег – это бег голода. Глупо думать, что бежит сам гепард. Он лишь подчиняется воле своего чувства; не в силах противоречить ему, он лишь ускоряет бег. Разве можно представить себе сытого гепарда в экстазе погони?
Что до антилопы, которую он преследует, то ее гонит страх – страх за свою жизнь, которой она может лишиться благодаря жадности голода хищника. Разве можно представить себе счастливое существо, пронизанное ужасом нависшей над ним опасности и спасающегося бегством на длинных ногах страха?
И лишь, кажется, одна улитка создана богом как пример не абстрактного, умозрительного, призрачного, а материального воплощения счастья, счастья, которым пронизано все ее существо, не приспособленное к стремительным перемещениям – ни для удовлетворения острой потребности в пище, ни для спасения от ненасытных преследователей. Улитка счастлива, и счастье это отображается в плавности ее весьма однообразных движений.
Призыв
Я смотрю на Еву в данный момент, и понимаю, что вряд ли сейчас ей могли прийти на ум те же мысли, что и мне, тихой поступью воспоминаний прокравшихся из лабиринтов перенасыщенной памяти. Ева, как я уже замечал, спокойна, расслаблена, и счастлива как может быть счастлив человек, находящейся в гармонии с собой и с окружающим его миром. В таком состоянии мы временно прекращаем прокручивать ленту воспоминаний, прекращаем переставлять в ней отдельные кадры, пытаясь мысленно выкинуть испорченные дубли. Она не думает о настоящем, а скорее ощущает его, впитывает его, подобно растению, вбирающему в себя капли дождя, разбросанных тысячами крохотных зеркал по его листьям. А мысли ее, свободные и легкие, плавно уносятся на своих широких крыльях в будущее, и нет больше на их пути той преграды, того нами же возведенного барьера, который отделяет возможное от невозможного, происходящее от ожидаемого, то, что мы хотим оставить в ворохе воспоминаний от того, что мы грезим постичь, одним словом настоящее от будущего. Ева не ощущает этого барьера. Он свергнут, и как ни странно свергнут не ее упорством и настойчивостью, а ее плавностью, мягкостью, пластичностью. И от того переход каждого переживаемого мимолетного мгновения, одного снимка из хроники мелькающих отдельными вспышками кадров в прошлое, с одной стороны, в то, что раньше казалось будущим, с другой, больше не кажется болезненным процессом, доставляющим муки.