— Эк тебя, Надежда, принципами-то пучит! Лёшка уже восемь лет вдовеет, а мужем ей Васька и месяца не был. В середине апреля поженились — да как там еще женились, на фронте? — а девятого мая он уже и того… Знаешь ведь, как оно было. Пили они целую ночь по случаю Дня Победы, всей частью пили, карточка еще у нас есть, где Лёшка одна среди военных клюкнутых, а на обороте надпись: «Пиво в бочках немецкое, вино итальянское, пьют славяне-победители». Ну и взбрело победителям спьяну поутру в стрельбе посостязаться. Нарисовали мишень на дверке нужника, а нужники там беленькие, аккуратненькие, немецкие-то, и давай палить, офицерье победительное. Палили-палили, устали, опять за стаканы, а Васька Лёшкин в ту пору незаметно в нужник прошел, молодой жены стесняясь. И надо ж было им как раз в эту минуту снова начать! Не пикнул. Нашли простреленного, как решето худое. Вот те и муж. Каково Лёшке-то? Если разобраться да о ваших гонках кобыльих забыть, Лёшка в этих делах всегда была самая из вас несчастливая, пожалеть ее надо, а не ехидничать. До войны, когда она за Гришкой Мартьяновым была, помнишь, поселила она у себя подружку эту свою, Эричку эту. Глыбина такая всегда мрачная, как только что с погоста. Я, бывало, Лёшке говорю: не по душе мне твоя Эрика, чухонка, коровища завидущая, зря ты ее в свою семью жить допустила. А она мне: мама, что вы понимаете? Эричка эс-тон-ка, а не чухонка, она из Таллина, чуть ли не заграничная, маленький Париж. А я ведь как в воду глядела: увела у нее эта корова Гришку-то. Ну, а потом Лёшка всю войну провоевала, а баба на войне как соломина в огне. Потом Васька с нужником своим. Потом в Вене шесть лет, одна-одинешенька. И вот теперь, когда вернулась, этот Игорь. Ну, поглядим, что за Игорь. Что-то часто она его болваном зовет. Правда, по-австрийски, но зовет ведь.
Все это я уже слышала не раз, особенно предание о смерти никому не известного дяди Васи в нужнике. После его гибели тетя Лёка, прошедшая всю войну штабной машинисткой, осталась в оккупационных войсках в Австрии, все машинисткой же и служа. В Союз она вернулась только два года назад, а в прошлом году, после отдыха в Сочи, привезла осенью охапку жирных, бордовобархатистых, словно искусственных, цветов и этого самого Игоря, которого нам представлять не торопилась, выдерживая его в своей комнатушке на Фонтанке на испытательном сроке.
Служа в Австрии, тетя Лёка приезжала раз в год в отпуск и привозила замечательные вещи и вещицы, даже обернутые, даже пахшие не так, как наши магазинные. Сперва заводные игрушки для нас с Жозькой (ей - слон, лениво бродивший по столу, сгибая в коленях все четыре индийски-узорчатые ноги, мне — резво носившийся крокодил со взнуздавшим его негритенком на спине), потом — чудесные «девичьи» одежки, к примеру, нежнейшую бирюзовую шерстяную кофточку с треугольным вырезом, которая мне очень шла и которую мать, лишь увидев меня в ней, мигом спрятала в какой-то труднодостижимый чемодан от моего неряшества. Когда заболел отец, тетя Лёка привезла ворох лекарств в прекрасно хрустящих обертках и даже оранжевое надувное судно с грушей для накачивания в шелковой сеточке. Из Австрии приехала и моя шариковая ручка, пока что единственная в девятом-первом. Оттуда происходили и ходовые, усвоенные тетей Лёкой немецкие выражения, которые бабушка звала австрийскими. «Гнёдиге фрау» — так величала тетю Лёку ее венская соседка, и значило это «уважаемая дама». А «болваном по-австрийски» тетя Лёка раньше звала и меня. «Майн либер троттель, — любовно произносила она, когда я висла у нее на шее в дверях, — милый мой болван». Теперь, видимо, она перенесла это словечко на Игоря, но ничего в том плохого для него я не видела.
Высокая белая кафельная печь, достававшая почти до потолка столовой, редко топилась по причине большой прожорливости и малой отдачи (дармоедка была не лучше меня). Но бабушка, верно, нешуточно праздничное придавала значение предстоящим гостям, потому что вдруг предложила, указывая на белую печь:
— А не протопить ли, Надька, эту оглоедину хоть для виду?
— Дров мало. Дайте этой мешок, пусть в подвал слазает.
Они все очень удивились бы, узнав, что хождения в подвал я считала удовольствием, и лишили бы, конечно, но меня еще не усекли.
Бабушка выдала мне грубо-дерюжный, во многих местах рваный мешок, я надела высокие старые материны боты, телогрейку, взяла ключ от сарая, свечу и спички и вышла на черную лестницу. Наш дровяной сарай находился в подвале другой лестницы, через двор, поэтому требовалось сбежать по своей, миновать поленницы, войти в противоположный черный ход и там спуститься в ужасающие и манящие подвальные глубины.