Беспокоил меня не их смысл, а скрытый напев, словно это были две бесхозно повисшие строчки какой-то песни. Они будто ждали, чтобы их к чему-нибудь приделали, определили на место. Должно было быть что-то до них, но что? Я попробовала прикрепить их к себе, вот как я лежу с открытыми глазами в темноте: «лежу-гляжу в ночную тьму». Рифма к «потому» есть! Дальше? Рифма к слову «такая»? «Намекая»? «Развлекая»? «Смыкая»? Нет, в моем случае — «не смыкая». Что-то вроде «глаз каких-то не смыкая». Каких глаз? «Усталых», естественно.
Лежу-гляжу в ночную тьму, Глаз усталых не смыкая…
Не то. Вторая строчка слишком коротка и не поется. Да и «глаза» больно обыкновенное слово. А если покрасивей? «Очи» если? Другое дело!
Куплет вышел, но сон не шел. Пить, что ли, хотелось? Я тихонько встала и в темноте совершила обычное преступление: попила прямо из носика заварочного чайника, «спивая чай и оставляя на чайнике своих микробов». Но и это не утихомирило меня, только оставило на языке мерзкий привкус соды: бабушка экономила чай, добавляя соду для цвета. Чтобы заесть этот вкус, я совершила еще более преступное деяние — черпнула песку из сахарницы и обсосала общую ложку. Кроме микробов, тут был и вредительский перевод песка. Как раз на прошлой неделе мы отстояли за сахаром в узком, забитом тарой и людьми дворе соседнего магазина, где для получения четырех килограммов песку требовалось предъявить живьем весь состав семьи у обитого цинком заднего оконца лавки, под непрерывной черной капелью и руганью.
Нет, явно хотелось есть. Но не идти же разогревать перловую шрапнель на мерзлой кухне?.. Бабушка похрапывала, и я рискнула зажечь маленькую лампочку над изголовьем. Бабушка не проснулась от света. Тогда, беззвучно двигаясь босиком, с замиранием открывая буфет, я добыла здоровенную луковицу, хлеб и бутылку постного масла, до непрозрачности захватанную бабушкиными мучными пальцами. Луковицу я искрошила, посолила, залила маслом и стала есть, макая хлеб в тюрю. Под еду выскочил второй куплет:
То, что я сделала, наевшись луку, мне неловко рассказывать и сейчас. Хоть и было холодно, я сбросила байковую ночнушку и, совершенно голая, принялась смотреться в зеркало. Ничего хорошего там не отражалось. Непропорционально расширенная вверху, фигура узко сходилась к ногам — морковка да и только, к тому же покрытая гусиной кожей. К такому телу справедливо подходили все «обломы», «коровы» и «оковалки», которыми меня обычно аттестовали дома. В школе, как правило, обо мне говорили хоть и нежнее, но ядовитее. Смотреть самой было противно, однако я все смотрела и смотрела, точно оторваться не могла, — даже отступила малость, чтобы отражаться целиком, чтобы моих прелестей не загораживал приемник, покоившийся на консоли трюмо.
Ненавистнически созерцая себя, я с наслаждением представляла, что они все сейчас изрыгнули бы, если бы застали… Материно коронное словцо «порочность» не только подтвердилось бы — слабоватым бы оказалось. А бабушка, верней всего, громко плюнула бы, выдав одну из своих складных и загадочных поговорок. Я вспомнила, как она сегодня говорила про свое венчание… Венчаются в фате… Я сорвала с приемника грубую кружевную дорожку из толстых ниток и накинула на голову. И венец надевают, потому и венчание… Венца негде было взять, но я быстро нашла ему замену. На полочке, что над диваном, под фигуркой зайца, лишь смутно выявленного в куске фаянса, лежала желтая круглая шерстяная салфетка с объемно вывязанными по краю четырьмя пыльными, красными, топырчато стриженными красными розами. Я осторожно вытащила ее из-под зайца и водрузила на макушку поверх «фаты». Это был уж вовсе ни на что не похожий, отвратительный маскарад: голая охломонка, благоухающая луком, в пропитанных пылью дорожке и салфетке на башке…
Да если бы только они знали!.. Расправу, которую они учинили бы, я не могла себе представить. А Игорь, — вдруг подумалось мне, что сказал бы Игорь?.. Мление у зеркала кончилось: трюмо отразило «оковалок» явственно порозовевшим, и я, сбросив подвенечные причиндалы, юркнула под одеяло.
Если мне хоть сейчас поверят, — я за весь день ни разу об Игоре в этом роде не подумала. Эти мысли были размытыми, направленными повсюду и никуда конкретно; всегда подкарауливавшие, они строго запрещались самой себе. Игорь оказался первым взрослым мужчиной, серьезно заговорившим со мной, и только. Куда уж мне до этого, с моим-то только что виденным венчальным отражением в трюмо?.. Один лишь бесстыдный шепоток тети Любы на кладбище дал мне понять, что наши разговоры с Игорем могут быть истолкованы чем-то вроде этого.