– …Младшенькая, Зоя… помнишь, пять лет ей тогда было, еще по дороге заболела и померла, в жару сгорела. На каком-то полустанке схоронили… Привезли нас на реку Печеру. Вокруг тайга. Выгрузили из вагонов, в которых скот возили и верст пятьдесят гнали и в день, и в ночь. В какой-то чащобе остановились. Здесь, говорят, жить будете. Ну, мы землянки вырыли, и жить стали. Холод, сырость, землянки и летом топить надо, а зимой сколько не топи не протопишь. Хлеб плохой… Мать той же весной схоронили, а Сашу, вторую сестру едва десять лет исполнилось уже осенью, а отца в следующую зиму. Гиблое то место оказалось. Вроде тот же лес да болота, а с нашими не сравнить, уж больно холодно и земля совсем плохая, ничего по хорошему не родится, не растет, ни хлеб, ни картошка. Нас там семей триста пригнали. Человек боле тысячи, наверное, и где-то половина в первые два года загинули, – спокойно, будто и не о страшной судьбе родных ему людей рассказывал Николай.
– Как же это… говоришь, и отец твой Прокофий Митрич помер, не выжил? – сокрушенно удивился Фомич.
– Ну, я ж говорю, в зиму тридцать второго года я его схоронил.
– Как же это… ведь такой богатырь был… я думал, такой больше ста лет проживет. Ты сейчас очень на него похожий стал…
– Николай не отреагировал на это, он продолжил свой рассказ. Говорил в охотку, видимо давно уже жаждал встретить кого-то из своих бывших односельчан и поделиться всем, что накопилось в его душе.
– От земли там никак не прожить, совсем земля плохая. Только и спасались охотой да рыбалкой. Меня же еще с малолетства отец к охоте пристрастил. Мы ж с ним все наши леса и болота облазили. Вот там мне эта наука ох как пригодилась. Там я к бригаде охотников промысловиков пристал. Я и до того в зверя неплохо стрелял, а в бригаде той, так навострился, белку в глаз бил. Так и жил, план перевыполнял, в передовиках ходил. А в тридцать девятом в армию призвали. Как узнали, про промысловую бригаду так в снайперскую школу послали, а потом отчислили, прознали, что я кулацкий сын, выселенный. Уж как я хотел на войну с финнами попасть. Еще тогда замыслил бежать, все одно здесь бы жить не дали. Но не послали. Видно в особом отделе я был на заметке. Ну, уж, а как немец попер тут уж не до мово происхождения стало, в самое пекло бросили. С первых дней думал, как в плен сдаться, да все не получалось. Даже когда наш полк в окружение попал и то не смог – вышли из окружения к главным силам пробились. У себя во взводе я людишек «прощупал» и с одним хохлом скорешился. Тот тоже хотел к немцу перейти, а потом домой податься, его-то родные места уж под немцем были. Он узнал откуда-то, что там, куда немцы пришли, они нормальный порядок устанавливают, колхозы разгоняют, землю людям отдают, и делай на ней что хочешь, сей паши, скота заводи сколько хочешь, только налог плати.
– А нам агитатор из району говорил, что немцы целые деревни сжигали, вместе с людями, всех баб, ребятишек, – хмуро возразил Фомич, тараща заплывший глаз.
– Враки, нам такое тоже политрук заливал, а у того хохла верные сведения были. Да еще и мой отец всегда говорил, там где немец руководит, там всегда порядок. Сам же знаешь, батя мой железную дорогу от Черустей до Мурома строил, еще при царе. Уж как он порядки на том строительстве хвалил. А почему? Потому что тем строительством немец руководил. Тем, кто хорошо работал он и платил хорошо, золотом платил. А батя, сам знаешь, один за троих работал, с его-то силой. Вот и заработал золото. А потом уж в НЭП в дело золото то пустил… еще больше разбогател. Но ведь все же то своим горбом!… А эти суки!… За что?… – впервые за весь разговор в глазах Николая застыли слезы.
– Ну, и чего ж не ушли… к немцу-то?
Фомич не захотел больше говорить об отце Николая. Да был тот работящим, но прижимистым и жестоким мужиком. В Глуховке его боялись. К батракам он относился хуже, чем к скотине, чуть что не по нему Прокофий Мартьянов пускал в ход свои пудовые кулаки, которыми запросто выбивал зубы и ломал ребра. Фомич тоже, случалось, нанимался к нему в работники и хоть его отец Николая никогда не бил – не за что было, но и он волей-неволей очень боялся его тяжелой руки. Потому, когда советская власть развернула травлю кулаков, именуя их кровососами… Так вот в Глуховке этому пропагандистскому эпитету более всех соответствовал Прокофий Мартьянов…