О своей влюбленности в ее брата Ник никогда ей не рассказывал — боялся, что станет смеяться. А вот о Лео они говорили довольно много — всю эту долгую неделю, которая то ползла улиткой, то неслась скачками, то снова невыносимо замедляла ход. Знали о нем не так уж много, но для двух живых воображений достаточно: письмо на бледно-голубой бумаге, с сомнительными заглавными буквами, голос, который слышал только Ник (и только один раз, по телефону, — обычный лондонский голос, чуть ироничный, без негритянского выговора, вообще без особых примет, и обычный для первого знакомства бодро-бессодержательный разговор), и цветная фотография, по которой так и не удавалось определить, красив ли он или только хочет казаться красивым. На снимке Лео сидел на скамье где-то в парке, откинувшись на спинку. Виден он был по пояс, и о его росте Ник судить не мог: он смотрел чуть в сторону и хмурился, и то ли от этой нахмуренности, то ли от чего-то другого на лицо словно тень набегала, мешая разглядеть его черты. За скамейкой, прислоненный к ней, блестел серебристо-серой рамой гоночный мотоцикл.
Объявление, с которого все началось («Чернокож, муж., 27, оч. привл., интерес, кино, музыка, политика, ищет интел. муж. схож, интерес, и устремл., 18–40»), затуманилось в сознании Ника, заслоненное его собственными мечтами и фантазиями Кэтрин. Она приняла намечающийся роман Ника так близко к сердцу, что порой ему приходилось напоминать себе: на свидание идет все-таки он. В тот вечер, торопясь домой, он не мог отделаться от мысли, что не отвечает требованиям своего нового друга. Да, он интеллигентен (Оксфорд с дипломом первой степени — чего еще желать?), однако музыка и политика — понятия чересчур расплывчатые. Что ж, его знакомство с Федденами — в любом случае плюс. И еще успокаивали широкие возрастные рамки. Нику всего двадцать, но, будь ему сорок, Лео все равно бы его желал. В этом чудился даже какой-то намек, зашифрованное обещание: возможно, им с Лео суждено пробыть вместе двадцать лет.
В холле лежала грудой вчерашняя почта, и сверху не доносилось ни звука, но по какому-то неуловимому изменению в воздухе Ник понял, что Кэтрин дома. Просмотрев почту, обнаружил, что Джеральд прислал ему открытку: черно-белая фотография какого-то романского фасада, в нишах — фигуры святых, а в тимпане — весьма живо изображенные сцены Страшного суда. Подпись: «Eglise de Podier, XII siècle»[1]. Почерк у Джеральда крупный, нетерпеливый, с сильным нажимом, вместо большей части букв — какие-то невнятные загогулины. Автор «Графологии», быть может, определил бы в нем эгоиста почище Лео, но в первую очередь этот почерк производил впечатление страшной спешки. Подпись внизу с равным успехом могла означать: «Целую», или: «Твой», или, что уж совсем странно: «Привет», — с Джеральдом никогда ничего не поймешь. Насколько смог разобрать Ник, они с Рэйчел наслаждались путешествием. Открытка его порадовала, но и заставила вздохнуть, напомнив, что августовской идиллии скоро придет конец.
Он вошел в кухню. Елена прибирается там каждое утро, но сейчас Кэтрин, должно быть, уже все перевернула вверх дном. Выдвинутые ящики буфета тяжело висели в воздухе. Вздрогнув, Ник поспешил в столовую, но часы спокойно тикали на своем месте над камином, и стоял нетронутым сейф с серебром. Потемневшие от времени портреты предков Рэйчел кисти Ленбаха сурово взирали на Ника со стен. На втором этаже, в гостиной, были распахнуты окна и балкон, со стены над камином призывно сверкал венецианский залив работы Гуарди. И здесь стоял открытым застекленный шкаф с посудой. Странно, как сама жизнь в таком доме приобретает вид грабежа. Ник вышел на балкон, глянул вниз — в саду никого. Уже спокойным шагом преодолел три оставшихся лестничных пролета: взрослая тревога за безопасность дома, отвлекшая от постоянных мыслей о Лео, стала почти облегчением. Заметив движение в комнате у Кэтрин, окликнул ее. Сквозняк захлопнул дверь в его спальню, здесь стало невыносимо душно, книги и бумаги на столе нагрелись, казалось, еще немного — и начнут сморщиваться от жары.
— Знаешь, мне сейчас показалось, что к нам залезли, — громко сказал Ник.
Сказал спокойно — страх уже ушел.
Достав из шкафа две рубашки на выбор, остановился с ними перед зеркалом. В этот миг в комнату вошла Кэтрин, молча встала позади него. Он сразу почувствовал, что она хочет протянуть к нему руку — и не может. Она не встречалась с ним взглядом в зеркале, просто смотрела на него, куда-то на его плечо, словно ждала, что он сам поймет, что делать. На губах ее играла странная бледная усмешка, как у человека, только что преодолевшего сильную боль. Ник выдавил улыбку — жалкие несколько секунд отсрочки, — спросил как ни в чем не бывало: «Голубую или белую?» — и рубашки затрепетали в воздухе, словно два крыла. День подходил к концу, и Лео на своем серебристом мотоцикле мчался домой, в Уиллсден; но Ник опустил руки, и рубашки тихо спланировали на пол.
— Что такое? — спросил он.