— Ты же знаешь, мне все можно рассказывать, — заверил Ник.
В конце дорожки, смиренно притулившись у каменной ограды, стояла сторожка садовника, а за ним — ворота, выходящие на улицу. Ник и Кэтрин остановились у ворот и смотрели сквозь чугунные завитки, как проезжают по вечерней улице редкие автомобили. Ник ждал, с тоской думая о том, где сейчас Лео и что делает, и вдруг Кэтрин сказала:
— Это когда все становится сверкающим и черным.
— М-м?
— Не «плохо», понимаешь? Плохо — когда все коричневое.
— А-а…
— Ты все равно не поймешь.
— Нет-нет, пожалуйста, продолжай.
— Вот как эта машина, — проговорила Кэтрин и кивнула на черный «Даймлер», остановившийся посреди улицы, чтобы выпустить представительного пожилого господина.
Крыша автомобиля сияла золотом, отражая свет ранних фонарей, в окнах и изогнутых черных боках текли и блестели смутные отражения мира.
— Звучит почти красиво.
— Да, пожалуй, это красиво. В каком-то смысле. Только не в этом дело.
Ник и сам уже понял, что сморозил бездарную глупость.
— Понимаю, это ужасно, — заговорил он, — потому что…
— Просто это смерть. Когда видишь это, понимаешь, что нельзя больше жить. Оно не хочет, чтобы ты жила. И ты это понимаешь. — Отступив от него на шаг, она широко раскинула руки: — И все вокруг, весь мир делается таким. Сверкающим и черным. Мир, в котором нельзя жить.
Широко открытые глаза ее заблестели слезами.
— Не знаю, я не могу лучше объяснить, — пробормотала она и повернулась к нему спиной.
Ник шагнул к ней.
— Но ведь потом все снова становится таким, как прежде… — начал он.
— Да, Ник, — отрезала она сухим тоном человека, сожалеющего о своей откровенности. — Потом все становится как прежде.
— Я просто пытаюсь понять…
Она плачет — это хорошо, подумал Ник и снова обнял ее за плечи; но несколько секунд спустя Кэтрин недовольно дернула плечом, показывая, что хочет освободиться, и он испытал острый укол отвращения, словно его заподозрили в чем-то постыдном.
Позже, в гостиной, она сказала:
— Боже мой, ты же сегодня должен был встречаться с Лео!
Неужели и вправду только сейчас вспомнила? — подумал Ник. Но ответил:
— Ничего страшного. Я ему позвонил, мы перенесли на ту неделю.
— Что ж, все равно он не в твоем стиле, — грустно улыбнувшись, заключила Кэтрин.
За Шуманом последовали «The Clash», а за ними — усталое, но напряженное молчание. Ник молил Бога, чтобы Кэтрин больше не включала музыку: большая часть того, что ей нравилось, его заставляло цепенеть в молчаливом неприятии. Он взглянул на часы. Во Франции сейчас на час больше — звонить уже поздно; этот солидный и рациональный предлог для отсрочки Ник встретил со смутным облегчением. Подошел к фортепиано, за которое в доме садились редко, — на нем громоздились стопки старых альбомов и стоял бронзовый бюстик Листа, сейчас с горечью взирающий на то, как Ник ставит на пюпитр Моцарта и начинает играть с листа. Роняя ноты, словно капли дождя на песок, Ник думал о том, каким мог бы стать для него этот вечер: простое анданте эхом отзывалось внутри, там, где надежда вела спор с неотступной болью, и взвинчивало оба чувства до ненужной остроты.
И скоро Кэтрин поднялась и сказала:
— Ради бога, дорогой, мы же, черт возьми, не на похоронах!
— Извини, дорогая, — послушно ответил Ник и несколько секунд импровизировал что-то бравурно-бес-содержательное, а потом встал и вышел на балкон.
Называть друг друга «дорогой», «дорогая» они начали совсем недавно, и до сих пор ему это нравилось — еще одно свидетельство того, что в доме на Кенсингтон-Парк-Гарденс он становится своим, но снаружи, в ночной прохладе, Ник ясно ощутил, что эта близость — понарошку, что Кэтрин от него пугающе далека. Вспомнились ее слова о смертоносном мире, сверкающем и черном, но Ник не представлял, о чем речь, и загадочное видение, помедлив лишь миг, исчезло из его сознания.