Те дни всегда воспринимались как месиво обрывочных кусков времени, без звуковой дорожки. Белым шумом укрытый калейдоскоп лиц, назойливый уход, переезды — сначала с курдонера в госпиталь, потом обратно в усадьбу, уже со скандалом — граф не захотел сдавать меня в приют для скорбных умом.
Так что же было? Если отвлечься от горя и боли, какие у меня остаются факты?
Вот мы с Тюхтяевым с упоением целуемся на диванчике кареты. Все прекрасно, да хоть третья мировая война начнется — я не обращу внимание. Экипаж замирает, раздается деликатный стук в крышу — это кучер напоминает, что остановка конечная, поезд дальше не идет. Но нам подобное не особенно интересно. Открывается дверь, госпожа Гершелева осуществляет свое кособокое возмездие. Это я видела своими глазами — небольшой сверток, с мой кулак размером, влетает в экипаж, Тюхтяев отбрасывает его обратно и падает грудью на пол. Живой абсолютно, только лицом помрачневший — уж он-то получше моего разбирался во взрывчатке. Я же сидела на его коленях — и тут же оказалась с ногами заброшенной на диванчик. Это спасло мои конечности, но лучше бы мы взорвались вместе, откровенно говоря.
Вероятнее всего потом случился взрыв, который начисто стерся из моих воспоминаний. Тело моего любимого мужчины, отброшенное взрывной волной влетает обратно в карету и падает на меня, спиной накрывая лицо. То есть я не вижу его состояния, но не кусками же он летел. Тяжелый был, это точно. Плечи несколько раз содрогаются и вдруг расслабляются. Это агония или просто потеря сознания? У кого спросить? Ладно, возвращаемся к хронологии событий. Когда все померкло, набежали люди, которым я не отдавала его тело, и, по словам прислуги, по-волчьи выла, вцепившись в его пальто. Но нас все же удалось разделить, после чего Тюхтяева унесли и следом же погрузили на носилки меня и отвезли в больницу.
Тут воспоминания напоминают решето, но кое-что я постепенно вспомнила: с меня срезают одежду, отмывают от своей и его крови, грязи и налипшего мусора, перевязывают, пытаются заговорить, но я не слышу, погруженная в случившуюся катастрофу. Колют морфин, после которого дико хочется пить и спать, переодевают в больничное и на какое-то время я заперта в белоснежной палате с ширмами справа и слева. В небе высоко-высоко потолок с редкими лампочками, и я представляю, как взмываю к ним. Отключаюсь. Просыпаюсь от нашатыря и это состояние скоро станет привычкой. Начинаются вопросы — и от мужчины в белом халате, и от человека в мундире. Но я не слышу их, потому отворачиваюсь, зарываясь в одеяло.
Первый, с кем вступаю в контакт — граф. Этот появился, еще пока я не слышала ни черта, но его хотя бы за руку беру, а он прячет глаза. Становится понятно, что выживших больше нет. Потом повезло с одним из молодых докторов, догадавшимся насчет грифельной доски. Совершая глупейшие орфографические ошибки, привычным мне пореформенным алфавитом пишу первое, о чем думаю.
«Я была не одна».
— Одна, милая, одна. — успокаивающе гладит по голове специально приставленная сиделка.
То есть в больницу его уже не привозили.
Дальше пошли допросы. Тюхтяева звали погибшим, поэтому надежд не оставалось. Насчет похорон я догадалась сама и уточнила у графа только место. Подробностей о погребении он не рассказывал, но постарались другие. Во время допросов все настолько уверились в моем душевном расстройстве, что не стеснялись в выражениях, и я услышала и про разорванное на куски тело, и про улетевшую за забор голову, что явно грешило против истины, раз я сама держала его целым. Очевидцев погребения, кстати говоря, мне и не встретилось. Ольга точно не была, граф сообщил, что все прошло чинно и скромно.
Можно, конечно, попросить Федьку тряхнуть стариной и выкопать еще одну могилку, но сдается мне это при любом исходе неудачный план.
Я марала лист за листом, собирая доводы за и против смерти моего Тюхтяева, но не могла прийти к окончательному выводу.
Что у нас за: собственно взрыв, моя одиночная госпитализация, могила на Большой Охте, крест, слова графа и реплики жандармов, раздербаненная квартира, новый чиновник в его кресле, ни единого признака жизни покойника за целый год, а ведь любил же. Неужели мог бросить просто так?
Против: газета. И упавшая свеча в вичужском храме, но уж это совсем за уши притянуто.
Любой судья адвоката с таким набором доказательств отправил бы переучиваться, но я сегодня без мантии, а верить так хочется. Страшно, но очень хочется.
И вот я хлещу виски как воду, отвлекшись лишь на Фрола. После нашей с Люсей ссоры и отъезда родственниц на квартиру, он чередовал визиты к нам по дням недели, и я зафрахтовала вторники, но этот он пропустил, поэтому заглянул в субботу.
— Фрол Матвеевич, как же я Вам рада! — бросилась на шею человеку, который никогда меня не предавал.
— Да что с Вами, Ксения Александровна? — он неловко гладил меня по спине.
— Я, наверное, с ума схожу, Фрол Матвеевич.
И рассказала ему обо всех своих подозрениях.
— Как-то слишком мудрено все. — проговорил он после долгой паузы.