Эх, Тима-Тима! Всему-то тебя ещё учить…
— Лёльк! — окликнул я как можно непринуждённее. — Ты сырые трусишки-то не надевай, в руке понесёшь, а там уже всё и просушим.
— Да уж как-нибудь догадалась, — был ответ.
— На вот, — я стащил с себя рубашку и бросил через плечо, — типа халат…
В футболке и юбчонке ей было бы неловко, а моя пятьдесят четвертого — ну люблю я на размер ширше — самое то: и длинная, и всяко потеплей.
— Мерси, — откликнулась она, и тут же: — Алё! Смена караула.
Чистюля додумалась и голову вымыть и теперь стояла на бережку, запахнувшись в и впрямь кажущуюся на ней халатом ковбойку, дрожа, что тот лист. Ножки худенькие, обкромсанные волосята торчат, губы синие, но — лыбится. Порыв обнять и отогреть показался мне не слишком разумным. В основном из-за места: это ж здесь я вчера только читал ей лекцию об отношениях, извините, полов, так что жалко тебя, цыплёнка, конечно, но с объятиями, наверное, лучше повременим. И беспомощно предложил:
— Ты попрыгай, что ли…
— Можно я сама как-нибудь разберусь?
И уселась на вчерашнюю корягу.
— Можешь оборачиваться! — хохотнул Тим, стягивая джинсы.
Лёлька не отреагировала, а вот я, сам уже с голой задницей, отвесил хохмачу нравоучительного подзатыльника.
— Да ладно! Прикалываюсь я, — буркнул он и полез в ручей. — Уау! Лучше и не оборачивайся, Лёль!
Ну что ты с ним будешь делать?..
Удобство, и правда, было ещё то: глубины ниже полколена, вода студёная, как в купели. И всё же лучше, чем ничего. Через пару минут мы натянули штаны на мокрые ноги и принялись жамкать в ручье исподнее.
— А ещё говорят, что женщины подолгу копошатся, — наехала Лёлька. — Скоро вы там? Холодно ж.
Вся следующая неделя или даже больше — считать дни мне очень скоро надоело — прошла незаметно. В трудах праведных и новых открытиях.
Прежде прочего обнаружилось, что день удлинился. Равно как и ночь — раза в полтора: Тим объявил, что часы его спешат, и не на час-другой, а как следует, на хронометре, например, уже полночь, а у нас ещё светлынь несусветная. Ну и тому подобное.
Автоматически вспомнились первый вечер, который никак не хотел кончаться, и тормозные мухи на поляне. Видимо, тогда мы оказались в эпицентре какого-то сдвига, но умудрились сбежать от него, а теперь он понемногу настигает. Разворачивается лес, окружает, разбрасывает, понимаешь, свои камни, а ты, готов, не готов — собирай!
Сказать однозначно, хорошо это или плохо, было сложно. Разница в течении времени у Тимки на руке и в действительности не ощущалась и вроде бы ничем гибельным не грозила. Однако задним умом хотелось находиться подальше от всех этих фокусов-покусов. Спокойней без них…
Радовало, например, что летучая таратайка больше не объявлялась. Я даже укрепился в мысли, что был прав и она нам просто привиделась.
Солярис, Андрюха! — разъяснял я себе. — Обыкновенный Солярис районного значения. Только у них там был океан, а у нас лес. Который точно так же копается в твоей замусоренной подкорке, вынает из неё всякую хрень и кажет тебе как на широкоформатном экране…
Правда, параллели с Солярисом предполагали прибытие со дня на день Валентина, скажем. В нерасстёгивающейся рубашке с бутафорскими пуговицами. Который будет стопроцентным Валюхой, но не будет ни в огне гореть, ни в воде тонуть, а будет тянуть из нас изо всех жилы своей запредельной правильностью. До тех пор тянуть будет, пока мы все с катушек не послетаем…
Нет. Не надо Солярис! Только не Солярис. На Солярис хорошо со стороны смотреть, из кресла, когда там Банионис. А когда там ты — художественный подтекст становится собственной мукой. Сострадание и самоедство не одно и то же. От одного катарсис, от другого рак чего-нибудь внутри. И это если сам себя раньше не приговоришь. Так что давайте уж как-нибудь без Соляриса.
Но и тарелок в полнеба над головой тоже не хочется. Вот и выбирай…
Замедляющееся время текло по ему одному ведомым законам, а мы коротали его, прикладывая все старания к тому, чтобы нас это не касалось. Ухетывали жилье, пополняли запасы топлива, поддерживая вечный огонь, который, правда, время от времени тух — по Тимкиному чаще всего недогляду. Что, впрочем, то и дело сходило ему с рук как главному кормильцу.
Теперь мы регулярно питались мясом: зайчатиной, перепелятиной, куропатятиной и прочими жирными белками от щедрот заточившего нас в свои пределы леса. В рационе таком мне виделась всего одна опасность: откуда-то из школьной программы всплыло страшное слово цинга, она же скорбут. Видимо, я произнёс его как-то особенно смачно, поскольку на другой же день Лёлька сочинила немыслимое цветочное варево, оказавшееся, правда, не таким уж и противным. И впредь после поглощения поджарки (кто первым обозвал так нашу фирменную дичь на костре, не помню) мы пили её растительные чаи. И профилактики для, и в удовольствие.