— Да-а! — начал он. — Надо же такому случиться! Давно я говорил председателю, что нужно обновить пожарный выезд. Да все копейку истратить на дело жалко… — И, помолчав, Авданя продолжал: — Значит, досказать просишь. Оно не время будто б рассказывать, фартовый… Вот как бы в другой раз… с карандашиком зашел бы…
— Без карандаша-то, пожалуй, лучше, — заметил я не без намека.
Авданя понял мою шутку, и вновь к нему вернулось обычное, веселое расположение духа.
— Вот, значит, бегу я… Один валенок на ноге, а другой под мышкой… Медпункт-то в больнице расположился. А больница в стороне от дороги, вот как дом Щегла — агронома… Бегу и вдруг вижу: штурмовики наши из-за лесочка… Низко летят, молодцы, фартово летят! Того и гляди, за купол церквушки заденут. Слышу, засвистело! Свои-то свои, а одна цена бомбе. Куда, думаю, деваться? Возле больницы ограда, и вдоль ограды деревца посажены. Я — к ограде. Земля смерзлась, а снегу мало. Голову спрятал в кусты акации, думаю: пронеси, господи! Ведь отпущенный, можно сказать, и тут смерть найти! Не обидно ли? Лежу. Слышу: бах! бах!.. Станцию наши бомбят. Оглянулся я на дорогу, вижу: обозники все уткнулись в кювет, и офицерик рыжий там. Как раз, думаю, подходящий момент. Вскакиваю — и бегом вдоль забора, по кустам-то… Слева от больничного забора — дома. Я туда. Подбегаю к крайнему двору: перед домом немцы суетятся, вещички в машину складывают. Я задами, задами… И уж обоза нашего не видно. У одного из домов заприметил баньку в саду. Следов будто нет. Подошел, а она закрыта. Замок висит. Отдышался, посидел в предбаннике. Наши будто улетели — тихо стало. Да-а… В горячке-то и бегом бежал, а теперь посидел с полчасика — и на ногу наступить нельзя. И есть хочется, и курева нет. Плохо дело! Выполз на коленях в огород, огляделся. У баньки окно будто. Ватник снял, выломал раму… кое-как в баньку втиснулся. Тихо и, показалось мне, тепло в бане. Ночь-то не спал, разморило меня, и, понимаешь, заснул. Проснулся, а оно уже темнеть начинает. Подморозило к вечеру. Продрог с голодухи. Но пуще голода и холода — нога зудит. Развернул я ее, портянку снял — э-э… перестарался ты, Авданя! Ступня вся опухла. Краснота вверх, к колену, лезет… Ночь подошла. Собаки не лают, машины не урчат. Только где-то в стороне, к Скопину, слышно — наша артиллерия бухает. Вылез я из своей берлоги и ползком, ползком к дому…
Авданя сунул папиросу в рот, пососал ее, подымил и продолжал:
— Постучал. Долго никто не подходил к окну. Потом выглянула баба… увидала валенок под мышкой у меня, испугалась. Но уговорил — открыла. В доме старуха еще, мать ее. Вдвоем они взялись за мою ногу. Женщина та, везет же мне! — Авданя подкрутил усы, — при больнице до немцев работала, а как немцы пришли, хворой прикинулась. Ну, раз в больнице работала, кое-какие лекарства были. Она лекарством рану присыпала, бинтом обвязала… Чаем меня напоили — да в подвал. Два дня так-то. А потом наши пришли. В госпиталь меня, как все равно бойца, на фронте раненного. И вот она, — Авданя помахал левой ногой, — здоровее, чем у молодого!..
— А из тех, кто с обозом уехал, так никто и не вернулся?
— Так никто и не возвернулся… Ни из наших, ни из хворостянских. Один я только немцев обманул…
…Пока Авданя рассказывал, обоз наш незаметно миновал дом Змейки и поднялся в гору, на площадь.
Перед воротами пожарки, раскрытыми настежь, разгуливали голуби. Они не улетели даже и тогда, когда мы подъехали к самым воротам.
Авданя спрыгнул с козел и, бросив вожжи на круп лошади, проговорил:
— Так ты, крестничек, того… коли будешь писать, умолчи про сегодняшнее-то.
— «Во весь рост!» — пошутил я.
— Какое уж! — отмахнулся Евдоким Кузьмич. — Ты сделай так… — Он выставил перед собой полусогнутые руки и помахал ими сверху вниз. — Как бы это сказать… ты округли!
— Обобщить, значит?
— Во-во! — В глазах Авдани заиграли огоньки усмешки. — Ты же знаешь, как это делать. На то и учен небось…
Дверь с проулка
После того как братья разломали нашу избу и перевезли ее на станцию, в Липягах нас, Андреевых, осталось двое: я и сестра Мария Васильевна. Мария старшая у нас, да еще к тому же единственная в семье дочь. Мы, братья, росли в мальчишеских заботах; сестра держалась в сторонке, обособленно.
Маша рано вышла замуж, причем вышла на другой конец села, и, видно поэтому, в детских воспоминаниях с нею связано очень немногое. Разве и помнится только свадьба ее: приход сватов, варение браги, пляски пьяных мужиков и баб, дружки, продажа сундука, плач матери на расставанье с дочерью… — и все, нет больше у нас Маньки…
Казалось бы, что ж тут такого — переехала Маша с одного порядка на другой: небось одно село-то! Однако виделись мы теперь редко. Некогда было сестрице разгуливать. Бабьи заботы-хлопоты как-то сразу поглотили ее. Больная свекровь в доме, работа, а тут еще и дети пошли.
Правда, случалось иногда, на Михайлов ли день или в другой какой-нибудь большой праздник, «позывали» молодых. На позывки являлись Марья и ее муж Павел Миронович. Оба чинные, нарядные.