Немцы к зиме изрядно вымотались. Под Скопином их остановили наши. Недели две там бои шли, топтались на месте. Над селом самолеты наши летают, бомбят этих немцев, покою им не дают. Как-то много их прилетело, и давай бомбить и стрелять по большаку на хворостянской стороне. Бомбят — страх один, а все липяговцы вьь шли на зады и, страха не боясь, смотрят. «Так их, мать их!..» Отработались штурмовики, улетать развернулись. Вдруг один самолет загорелся. Из зенитки, видать, в него угодили. Задымил-задымил и на землю стал валиться. Летчики, их двое было, — хлоп! — парашюты раскрыли. Висят, значит, на парашютах, а немцы, которых они не добили на большаке, тут как тут. Заметили такую беду друзья с воздуха, завернули да опять по немцам из пулеметов. А патронов-то у наших мало. Попугали и замолкли. Но летчики успели приземлиться. Парашюты посбрасывали и бегом. Да только куда бежать? Кругом поле. А немцы видят, что по ним перестали стрелять с воздуха, осмелели, напирают. И уж автоматы застрекотали. Огляделись летчики: неподалеку лужок. Он виден им с горки; в низинке по лужку клетки торфа наставлены. Есть где скрыться. Они скорей в эту низинку. Один-то, видать, ранен был, никак за товарищем не поспевает. Тогда тот, второй, подхватил его и понес.
Самолеты ж наши, хоть стрелять им нечем, а кружат над полем, чуть ли не брюхом немцев утюжат, сдерживают.
Добежали летчики до Свиной лужжинки (так у нас этот овражек зовется) и скрылись в ней. Как сквозь землю провалились. Покружили еще немного самолеты и улетели: горючее, знать, тоже кончалось. Тогда немцы осмелели и, как коршуны, — к логу.
«Поймают!» — одним дыхом выпалили липяговцы, наблюдавшие за поединком.
«Убьют, идолы!» — сокрушались бабы.
Хоть бери вилы да беги летчикам подсоблять.
К счастью, под вечер дело было. Стемнело скоро. Так и заснуло село в неведенье: что ж с нашими?
Утром бабы ребят подговорили, чтобы сходить в Свиную лужжинку. Пошли ребята. И опять все село переживало, ждало.
Наконец подростки вернулись понурыми. Нашли одного нашего — убит. Самого захоронили в торфяной яме, а планшетку и документы принесли. А второго искали, искали и следов не нашли.
«Выловили живмя, вражены!» — горевали бабы.
Дня два только и жили этим — рассказывали да расспрашивали. Если кто и не знал про летчиков, так это одна Чебухайка, не совавшая никуда носа.
И вот дня два спустя темной осенней ночью кто-то — стук! стук! — к Чебухайке в дверь.
Обмерла с испугу Чебухайка: не немцы ль опять? Говорит дочери:
— Выдь, спроси, кто…
Аленушка вышла в сенцы и — к двери:
— Кто там?
Никто не отозвался. Притаилась Аленка, слышит: у самого порога словно дышит кто-то. Она еще раз спросила. Молчание. Уже обратно в избу собралась, как из-за двери голос:
— Летчик… ранен… впустите…
Тихий, чуть живой голос.
Аленушка затряслась вся от испуга, вернулась в избу и говорит матери:
— Летчик наш, раненый… впустить просит…
Чебухайка с печки слезла, крестится:
— Боже! И Ефимки, как на грех, нету…
А Ефимка, муж, спал в омшанике — боялся старик, что в избе «разбомблят», а омшаник у него понадежнее любого бомбоубежища… Крестится Чебухайка, а дочь стоит рядом, повторяет:
— Раненый… чуть живой… впустить бы надо, мама!
— Я те впущу! — отвечает Чебухайка. — Найдут, что тогда? Перевешают всех.
— Пусть вешают! Небось и то легче, чем вот так-то, затворниками жить!
— Ну-ну! Давно не бита! — пригрозила дочери Чебухайка.
Дарья зажгла лампаду перед богородицей и ну в пол поклоны класть. Мать шепчет молитвы, а Аленка ей вслух:
— Мы его в омшаник спрячем. Никто не найдет! Немцам-то недолго стращать нас осталось. Вон, гонят их из-под Михайлова-то!
Шептала-шептала Чебухайка, поднялась и, ни слова не говоря, в сенцы. Сама дверь открыла. Летчик уткнулся кожаным шлемом в порог и лежит. Голова у порога, а ноги аж у палисадника. Длиннющий мужчина! Взяли они его за руки, а поднять не могут. Волоком втащили. Видят, он весь в крови: лицо и форма. Кровь запеклась: давно полз, знать.
Аленка достала из печки чугун с теплой водой, корыто из сенцев принесла. Грязную да кровяную одежду сняла и, как ребенка, — в корыто его. Чебухайка стеснялась вначале, а потом видит, дочери одной не управиться, стала помогать. Летчик только постанывает. Обмыли лицо и ужаснулись: глаза правого у него нет. Пуля за ухом вошла, а спереди вышла.
Обмыли, растерли первачом тело и — в чулан раненого, в запечье спрятали. Уснул он. А утром напоили молоком да в омшаник перенесли, на место Ефимки. Думали, помрет, не выживет. Ан неделя прошла, а он все живой. Аленушка от него ни на шаг: лекарствами рану присыпает, медом поит. Ничего, отлежался, стал приходить в память. «А другого, что я нес на себе, подобрали?»— спрашивает. А Аленке откуда знать? «Подобрали», — говорит, успокаивает его.
Прошла еще неделя.
Наши как попрут немца! Так спешили враги удирать, что село сжечь не успели, машины все свои побросали: куда на них по нашим-то дорогам!