Так и жила Чебухайка день за днем. Все хорошо шло. Только одно плохо: Аленушка засиделась в девках. Все ее подруги давно уже замуж повыходили, а она — никак. Ребята не засматривались на Чебухайкину дочку. Аленушка была девка бесцветная, русая — не русая, рыжая — не рыжая, не поймешь. К тому же сухопарая, с лица прыщавая, но пуще всего — злая. Они все были злые, Чебухайкины: и Ефимка, и Аленка; про самое же Чебухайку и говорить нечего.
Но вот что удивительно: и животные у них водились под стать им. Собаки задирали всех соседских кошек, свиньи, если их выпускали на поляну, поедали цыплят. Но лютее всех, лютее даже самой Чебухайки была корова. Пестрая, рогатая, никого не подпускала к себе, кроме хозяйки. В стаде держать ее было нельзя: пастухи отказывались. Летом корова паслась на задах, в огороженном закутке, а с осени и всю зиму отлеживалась в хлеву, благо корму было вволю: своя небось фуражир-ка-то!
Бабы страшились Чебухайкиной коровы не меньше, чем пожара. Как увидят ее на улице, скорее кличут всех пацанов в избу, а калитки закрывают на засов. Не то что на детей, на мужиков бросалась. Однажды так Авданю поддела, что тот целую неделю на печи отлеживался.
Уговаривали Чебухайку, чтоб она продала корову. Но Чебухайка и слышать о том не хотела: уж очень много молока давала брухучка.
Так вот и жила Чебухайка. Может, и до ста лет дожила бы за своим частоколом.
Только тут началась война…
Казалось бы, что для Чебухайки война? Это для других горе: в каждом доме по два-три мужика на фронт ушло — и мужа взяли, и взрослых сыновей. А у Чебухайки все дома. Через месяц, глядишь, одна соседка получила похоронную, другая. А Чебухайка к горю других равнодушна, знай себе ездит в Скопин, деньги отвозит, а мешки с добром в дом волочит. Боялась, видать, что деньги в кубышке зазря могут пропасть, а барахло и запрятать можно.
Немец надвигался, как туча градовая. Что ни день, то ближе фронт. Уж Вязьма пала и Венев, Тула чуть ли не в полном окружении. Наши отступают. Идут солдаты из-под Смоленска, из окружения, оборванные, грязные.
Бабы-солдатки всматриваются в их лица: не муж ли? Не сын ли? Бабы отдают солдатам последний кусок хлеба. Чебухайка воды кружку не подаст. Разряженная, как в праздник, в лучшей поневе, в бязевой кофте, стоит она на крылечке своей избы, радуется, дура:
— Слава тебе, господи! Дождались свободы! Вот и пришел конец ихней антихристовой коммунии! Хошь на старости лет поживем по-христиански…
Затаилось село, ждет. Где-то под Данковым по-прежнему ухает канонада. Дня два наших солдат совсем не видать: ушли, видно, оставили. И последний эшелон ушел со станции, и все мосты на «железке» взорваны.
А немцев все нет.
Немцы появились в Липягах в ночь под первое ноября. Немного их было, человек двадцать, все на мотоциклах. Проехали по селу, ошарили магазин, сельсовет, колхозные склады. Мотоциклисты укатили дальше, а следом за ними отряд на машинах. Потом еще и еще… И поперла эта зеленая, вшивая, изголодавшаяся орда. Расползлась по всем Липягам. Как копоть на белом снегу.
В колхозных складах, в магазинах взять нечего. Все бабы попрятали. Немцы стали шнырять по избам. Заросшие, грязные рожи повязаны всяким бабьим барахлом. «Яйки е? Млеко е?» Отобрали все, что оставалось из съестного. Потом добрались до сундуков. Как попы в обход, начнут с самого конца и обходят каждый дом… Пришли к нам. Мать одна дома: мы, старшие, на фронте, а младшие братья попрятались. Немцев трое: двое с автоматами, а третий так безо всего, знать, переводчик. Замок с мазанки долой, сундуки на подставках стояли — раз их на землю, перевернули и давай ворошить барахло. Теплое бельишко найдут: шерстяные носки, платок, холстину, — все тут же забирают, а тряпье подденут ногой — и на улицу. Вдруг в одном из сундуков увидели бумагу. На бумаге Ленин золотом нарисован. «Коммунист?» — спрашивает у матери солдат. Переводчик взял, посмотрел и говорит: «Похвальная грамота, за учебу». Не знаю, чья — моя, Ивана ли, или Федорова. Нас на фронте трое было. Учились мы все хорошо. У каждого были похвальные грамоты. Переводчик, значит, пояснил.
«Кде они?» — спросил тогда немец.
«Там, где и вы, — воюют!» — спокойно ответила мать. Перетряхнули во всей деревне сундуки, оделись потеплее, а тут фронт дальше к Скопину продвинулся. Этих-то, что наелись и оделись, на фронт услали. А на их место эсэсовцы заявились. Стали они допытываться, где колхозный скот. А его наш отец, Василий Андреевич, в тыл, на Пензу погнал. Боялась мать — выдадут. Но бабенки не проговорились. Кто-то сбрехнул фрицам, что, мол, колхозный скот по дворам развели да и попрятали. Стали они по дворам да по сенцам рыскать.
Пришли к Авдане. А он в первую мировую в плен попал не к немцам, а к австриякам. И жил там года два, в самой Австрии, егерем у какого-то тамошнего барона служил. Авданя и научился по-ихнему калякать.