«Бур-бур» — многоемкое слово. В нем и то, что Авданя любит прикладываться к бутылке «ряжской горькой», и то, что говорит он не очень-то внятно. А говорит он невнятно потому, что к губе у него всегда приклеена самокрутка. Делает он это мастерски. Закурит, затянется раз-другой, потом одно неуловимое движение языком — и папироса приклеилась к нижней губе. Говорит, а самокрутка вверх-вниз болтается. И ни за что не отскочит! Полчаса так говорит, думаешь, папироска у него давно уже погасла, но только подумал об этом, глядь, она снова дымит как ни в чем не бывало.
Это об Авдане.
А у нас много таких кличек. Вот хоть та же Таня Виляла… Разве не ясно, что это говорится о бабенке болтливой, изворотливой, но в общем неплохой?..
Есть прозвища совсем ласковые. Нашего соседа Василия Кочергина зовут Беленьким; агронома прозвали Щеглом; деда Печенова по-уличному кличут Ясным…
Но бывают прозвища иного рода.
Уж сколько лет Алексей Иванович, агроном наш, живет в доме Змейки — бывшей регентши церковного хора. Однако никто из ребят, собираясь кататься на санях с горы, не скажет:
«Пойдем на гору к Щеглу!» А скажет: «Пойдем к Змейке!»
Самой Змейки давно нет в живых, а кличка осталась, живет.
Как и всякие слова, прозвища со временем приобретают новый смысл, иное наполнение. Часто из безобидной клички они становятся злыми и нарицательными. Так, после происшествия в поповском доме всю родню Михея Лобанова стали с отвращением называть лобанятами.
Примерно такое же превращение случилось в свое время и с Чебухайкой…
Не припомню теперь точно, откуда появилась на нашей улице эта самая Чебухайка. Кажется, до этого она жила где-то на Хуторах. В самом начале тридцатого года, когда умер Савватий Санаев, развалюшку его купил тихенький, неказистый мужичишка Ефимка Бутенков. Хлопотливый был мужик, хоть и неприметный с виду. Словно муравей, с утра до вечера ползал он по усадьбе. За лето на месте Савватиевой землянки Ефимка поставил новую избу, оштукатурил ее, покрыл; слепил закутки и загонки для скота. А там, глядь, дальше — больше: обнес он санаевскую пустошь плетнем, насадил сад, и так прочно все у него получилось — не усадьба, а поместье!
Верховодила в доме Ефимки супруга, Дарья, низенькая полнотелая баба, чем-то внешне напоминавшая жирную осеннюю утку. Ходила Дарья вразвалочку, не спеша, словно не шла, а перекатывалась. Говорила мягко, вкрадчиво; при разговоре все норовила подставить ухо поближе к губам собеседника — глуховата была.
Вот стоят бабы у колодца, судачат:
«Говорят, Бирдюк сватов к Евфросинье засылал».
А Дарьюшка шею вытянет и: «Че?» (значит, что не расслышала).
«Данила-то и слушать их не захотел… взашей вытолкал…»
«Бу?!» (Будя, мол, врать-то!)
«А Бирдюк и говорит: не согласен — ворота дегтем вымажу!»
«Ха!» — рассмеется Дарьюшка.
С кем бы она ни разговаривала, только и слышишь от нее: «Че?.. Бу?.. Ха!..» Так оно и пошло — Чебуха да Чебуха, одним словом, Чебухайка.
Набожная была баба — ни одного слова не скажет, не перекрестясь и не призвав Христа или богородицу в свидетели. «Вот умереть мне на месте, если вру: знамение такое я видела — быть войне!» Скажет и зашевелит губами молитву.
Набожна, а жадна! Таких жадных баб на нашем порядке и не было.
Рассказывают, что в девках попала она раз на свадьбу. Плакальщицей ли ее пригласили или по родству — кто ж знает, давно дело было. Свадьба та была в богатом доме. Уж каких только кушаний не наставили гостям! А надо сказать, что в девках-то Дарья бедно жила, вдоволь редко есть приходилось. Вот она и набросилась на еду. Брагу пьет, пирогами да студнем питье заедает. И блины, и курники, и сало жареное… Все отведала. Наелась— аж передохнуть не может. Глаза-то видят, а зуб, как говорится, неймет. А дружки, как назло, все новые и новые кушанья подносят. А чем дальше, тем все вкуснее. Вот целого поросенка на сковороде принесли. А следом за сковородой миски ставят. А в мисках тягучая янтарная жидкость налита.
«Это че?» — спрашивает Дарья.
Авданя, тогда молодой парень, дружкой был, рядом с ней оказался. Посмотрел на Дарью, на миску, ухмыльнулся и говорит: «Аль слепая, не видишь, что ли? Мед!» А меду-то Чебухайка отродясь не видела и не пробовала. «Вот дура! — обругала сама себя Чебухайка. — Студнем да блинами пузо набила, а для меда-то и места не оставила». И решила Дарья: что ни будет опосля, а меду отведать. Подождала она и, когда все отвернулись, взяла ложку какую побольше и — раз! — зачерпнула полным-полно да скорее в рот. Облизала ложку, а выдохнуть-то не может: сперло все. Да и давай орать на всю избу.
Хозяева подбежали: что с девкой! А Чебухайка ртом пошевелить не может. Глаза вытаращила и на ложку кивает. Посмотрели, а ложка-то вся в горчице по самую ручку вымазана.
Дядя Авданя, мой крестный, уверяет, что он в жисть так не смеялся. Потом от смеха икал целую неделю. А Чебухайка ничего, отдышалась.
С тех пор никто у нас в Липягах горчицу по-иному и не называет, окромя как «Чебухайкиным медом»…