— Будя тебе, дядя Авданя! — обиделась Татьяна. — Вечно ты с подковыркой.
— С какой же это «подковыркой»? Ей-бо, без всякой подковырки! — Евдоким Кузьмич шутливо перекрестился, смахнул языком с губы самокрутку, подымил, опять приклеил папиросу к губе и бур-бур: — Разве не я первый Груню-то отыскал? На самый Михайлов день, значит, было… Встал утром, а баба и говорит: «Сходи-ка, мужик, за водой. Не то напьешься к вечеру, весь дом без воды оставишь…» И то, думаю, правда: на престол да не выпить! (Тут Таня Виляла хмыкнула: Авданя выпьет на грош, а хвастает потом весь год.) Взял, значит, ведро, — продолжал Евдоким Кузьмич, — и пошел… Пришел, вижу, колодец открыт, а у сруба ведра чьи-то стоят. Ну, думаю, побежала баба к соседке поболтать. Плюнул на руки да за бадейку. Начал опускать. А колодец, сами знаете, глубоченный был. Пока, бывало, цепь всю выберешь, руки отсохнут. Ну, зачерпнул, достаю, а в бадейке варежка плавает. Эк, думаю, обронил кто-то. Выбросил варежку, а воду-то жалко выливать. Налил ведро, за другой бадьей дело. Опять, значит, журавель нагибаю… Достал я вторую бадейку, а в ней… платок плавает…
— Тьфу! Вспомнил, окаянный! — Таня сплюнула и, увидев свою козу, важно шагавшую вдоль траншеи, побежала ей навстречу. — Кать! Кать!
За Таней и другие бабы поспешили навстречу стаду.
Авданя помусолил во рту не успевшую погаснуть папиросу и, дымя, ступил на мосток: его комолка мычала по ту сторону рва.
Я проходил мимо и краем уха слышал этот разговор. Что разрыли улицы — это, конечно, нехорошо. Однако рвы — дело временное. Скоро в траншеи уложат трубы, и в Липягах будет водопровод.
Казалось бы, что ж тут особенного?
Но тот, кто знает Липяги, согласится со мной, что это новая эпоха в жизни села. Лишь подумаю о том, что скоро на наших улицах не будет больше колодезных журавлей, и становится как-то грустно. Извечно стояли они, эти самые журавли. В других местах всякие ворота над колодцами ставят или канаты на столбик вешают, а у нас в Липягах — что ни колодец, то журавель над ним.
Ведь вот, думаю: сколько веков-то прошло, сколько всяких событий случилось, а колодцы — им хоть бы что! Они были частицей жизни Липягов, частицей деревенского быта. И как все, что связано с бытом крестьянина, колодцы поэтизировались.
Сколько в народе сложено песен да прибауток про эти самые криницы, копани, журавли!..
И песни, и присказки, и мудрость народная.
Где, бывало, впервые свидится парень с девушкой? У колодца. Где похвастаться девушке новым полушалком, в первый раз надетым казачком? Где деревенскому парню похвалиться силой да удалью? Где в студеный зимний день можно услышать все деревенские новости?
Все там же, у колодца.
С самого раннего детства колодец входил в быт деревенского человека. Помню, были своего рода дежурства по колодцу. Все равно как ходили по порядку ночные сторожа с колотушкой. Так и тут — каждая семья, берущая воду, понедельно приглядывала за колодцем: чтобы крышка на ночь была закрыта; чтобы корыто, приставленное для водопоя скота, не обрастало наледью.
Бывало, покончив с делами по хозяйству, дед берет лопату, лом и идет к колодцу. Я любил ходить с ним. Мороз пощипывает щеки; к небу тянутся дымки из труб.
Дед, покряхтывая, скалывает лед со сруба, я очищаю дорожки от снега. Дед все время следит за мной, чтобы я не подходил близко к срубу. Но все-таки, когда дед заговорится с кем-нибудь, я нет-нет да и загляну в черную пасть колодца. Ребра сруба, изгибаясь, пропадают в темноте, и там, на дне этой пропасти, маслянисто поблескивает вода.
Бр-р… Посмотришь, да и отпрянешь тут же…
В середине марта, едва начнется капель, все оживает от предчувствия близкой весны. Застоявшуюся в закутках скотину выпускают на прогул. В эту пору дед впервые выводит к колодцу и нашу кобылку. Проулок от соседей, куда выходят конюшенные воротца, по самую пелену забит снегом; с оголившегося южного ската крыши свисают рыжие сосульки.
Кобылка, почуя волю, поднимется на дыбы; задние ноги по щиколотку провалятся в снег.
— Но! Не шалить мне! — прикрикнет на нее дед. Прикрикнет так, для виду, а сам, радуясь, гладит ее по холке, по крупу. Если она очень уж взыгралась, дед осадит ее, стегнув по боку концом повода. Кобылка испуганно попятится, сбивая сосульки с крыши.
Подведя кобылку к сараю, дед почистит ей бока скребком, счесывая мшисто-серую линючую шерсть, и, только прихорошив ее как следует, отправляется вместе с нею к колодцу.
Неподалеку от сруба, в затишке ефремовской мазанки, — продолговатая долбленая колода. Лежит она не на земле, а на замшелых дубовых кругляках. Зимой, когда скот поят дома, колоду забивает снегом. Но едва повеет весной, мужики выдолбят лед из корыта и приводят лошадей на водопой к колодцу. Надо, чтобы к пахоте лошади поразмялись. К тому же каждому мужику похвастаться друг перед другом хочется: вот, мол, как я за зиму кобылку свою откормил!