Это верно – у герцога Лабелина имелось четыре тысячи конных рыцарей против пяти тысяч верховых кайров Ориджина. Однако барон как-его-там, командовавший рыцарями, остерегался подставиться под прямой удар когтей. Держал свою кавалерию в засаде на фланге. Северяне-де, преодолевая рвы, нарушат строй, потеряют скорость, смешаются в кучу – тут-то им в бок и ударить!
Весельчак комментировал сию хитрость такими словами:
– Гробочек для рыцарей выструган, а ляжем в него мы. Конники вместо себя нас подставили. А что, оно и разумно: кому охота первому землицей-то накрыться? Но вы, братья, не тужите: рыцарьки нас не надолго переживут. Лопатка-то везде найдет и закопает. Хоть ты пеший, хоть конный, хоть простой, хоть благородный – а от лопатки не убежишь.
Неунывающий Лосось все бодрился:
– Хорошо, что дождь! Когтевая конница в грязи увязнет и разбег потеряет. Ничего они не перескочат, а если и перескочат, то нас ну никак не побьют.
Тогда в дело вмешивался десятник Трейс:
– Послушай-ка, Лосось. Знаешь, сколько раз ты увидишь когтя? Я тебе скажу: три. Увидишь когтя на горизонте – раз. Моргнешь – и он уже ров перескакивает. Это два. Моргнешь снова – и он тебе голову рубит. Это три. У Ориджина конь – не конь, а вороная стрела; у кайров – тоже не хуже. Так что если тебе, дураку, где-нибудь снова что-то хорошее почудится, то держи язык за зубами!
Десятник Трейс видел когтей уже дважды: при Мудрой Реке и при Уиндли. Там и там попал в плен, и оба раза по какой-то причуде богов был отпущен на свободу. После Мудрой нагнал отступающее путевское войско, попросился назад на службу – отомстить когтям. При Уиндли на его глазах две тысячи соратников полегли минут этак за восемь. Он даже толком понять не успел, что к чему, как уже бежал, сломя голову… а потом стоял на коленях вместе со всеми и шептал в усы: «Святая Софья, прости и сохрани… Сжалься, Величавая, детишки у меня…» Или Праматерь, или Ориджин – кто-то да сжалился, отпустил Трейса на все четыре стороны. Он кратчайшею дорогой побрел в родную деревню, ни в какое войско уже не хотел, намстился вдоволь. Но попался на глаза разъезду герцога Лабелина – и вот стоит в строю, заслоняет грудью тракт вместе с тысячами других счастливчиков. Трейс точно знал, что погибнет: исчерпал он свою удачу. Даже если снова – чудом – живым очутится в плену, то теперь Ориджин уж точно узнает его в лицо и скажет: «Прочих отпустите, а этот примелькался, надоел… Сдерите с него шкуру!»
– Прав, десятник, – с уважением говорил Трейсу Весельчак, – всех ждут лопаты, а тебя – так вернее некуда.
Тело Джоакина Ив Ханны, подобно другим солдатам, стояло в строю, рыло канавы, затачивало и вколачивало колья, промокало под дождем, стучало зубами, проклинало погоду. Душа – спала.
Как виноградная улитка сжимается, куксится, втягивает глазки-рожки и свертывается в убежище раковины, так чувства Джоакина укрылись под толстым панцирем безразличия. Альмера исчерпала его душевные силы. Ощущения и мысли затупились, угасли – так предельно уставший человек не чувствует голода. Равнодушие овладело им. Грязь и холод – неважно. Стоять в строю, копать рвы – пускай. Осень, зима – есть ли разница? Идут когти – не все ли равно?.. Будет сраженье – пускай, нет – тоже ладно. Все лишилось значенья и веса, все виделось словно издали, да еще сквозь туман.
Джоакин слышал говорки сослуживцев. Сперва – бодрые, с гордостью да азартом. Нас много – их мало. Мы в обороне – они расшибутся. Мерзлые задницы!.. Как пнем!.. Как зададим!.. Он не отвечал и не чувствовал. Ни гордости, ни азарта: ну, разобьем – и что из этого?.. В иное время сам бы подивился равнодушию. Мы разобьем герцога Ориджина! Тут бы гоголем ходить, грудь выпячивать!.. Ан нет. Он стоял в ряду с пятьюдесятью тысячами мужиков… Радость грядущей победы, деленная на полста тысяч, не трогала его сердца.
Потом пришло тревожное унынье. Когти, летающие кони, бесполезные рвы, непобедимый дьявол-герцог. Другие тряслись, говорили: гробки, говорили: лопаты… Джоакина не задевало и это. Пораженье – да пусть. Гробки – ну, и черт с ними. Когда-то все равно помирать. Здесь ли, там ли – одинаково… Сколько помнил себя, Джоакин мечтал о славной и доблестной гибели – такой, что менестрели воспоют на сто голосов, а девицы оплачут ручьями. Но в нынешней его жизни осталось слишком мало славного. Скажи «ничего» – и то перехвалишь. Славная смерть не предвиделась даже в мечтах. На выбор одно из двух: издохнуть под копытами кайровских коней, либо снова бежать неведомо куда. Между тем и другим, по большому-то счету, нет разницы.
И Джоакин ходил, стоял, копал, ел, спал… не ощущая ничего, кроме худой, неясной тоски. Впереди огромная битва, победа или смерть, или бегство… Ему было безразлично, и еще – тоскливо от своего безразличия. Боги, кем же я стал, что все это меня не трогает?..
Одним утром он проснулся от долгого, низкого воя рогов. Поднялся на ноги и равнодушно подумал: началось.
* * *