Само собой, это нужно было отметить, и тем же вечером вся старая компания – Леонард Росс, Отто Хэндлер, Франклин Вудхауз, Стелла Барри – ввалилась в хижину на Вулкан-степс и принялась похлопывать Роберта по плечу; Лишь еще никогда не видел его таким застенчивым в кругу друзей и одновременно – таким гордым и счастливым. Роберт уткнулся лицом в плечо высокого, линкольноподобного Росса, а тот потер ему голову, словно бы на удачу, а скорее всего – потому что так они делали в молодости. Они смеялись и болтали об этом без умолку – о том, какими они были в молодости, – а Лишь слушал и дивился, ведь ему они уже тогда казались старыми. Они пили кофе из потертого металлического термопота, потому что к тому времени почти все, включая Роберта, завязали с алкоголем; кто-то на пару с кем-то раскуривал косяк. Лишь вернулся к своей прежней роли восхищенного наблюдателя. В какой-то момент его заприметила Стелла и двинула к нему своей журавлиной походкой; она была костлявой и угловатой; эта высоченная, некрасивая женщина так грациозно и самоуверенно воспевала свои недостатки, что в глазах Лишь они превратились в достоинства. «Я слышала, ты теперь тоже пишешь, – проскрипела она. Затем глотнула вина из его бокала и с озорным огоньком в глазах добавила: – Вот тебе мой единственный совет: не получай никаких премий». Сама она, разумеется, получила уже не одну, а когда попала в «Уортоновскую антологию поэзии», обессмертила себя навеки. И вот она, подобно Афине, сходит с небес, чтобы помочь юному Телемаху. «Получишь премию – и тебе конец. Будешь до конца жизни читать лекции. Больше ни строчки не напишешь. – Она постучала ногтем по его груди. – Не получай никаких премий». Потом клюнула его в щечку и ушла.
Это была последняя встреча школы Русской реки.
Церемония проходит не в монастыре, где продается мед местных пчел-затворниц, а в актовом зале, который власти Пьемонта за неимением у священной обители собственного подземелья выстроили в скале прямо под монастырем. Заняв отведенные им места в зале (где сквозь открытую заднюю дверь виднеются сгущающиеся тучи), подростки взирают на происходящее с монашеской покорностью и печатью молчания на устах. Престарелый комитет рассаживается вокруг поистине королевского стола, тоже в молчании. Говорить будет симпатичный итальянец (выясняется, что это мэр); когда он поднимается на сцену, раздается раскат грома; выключается микрофон; выключается свет. По залу прокатывается «А-а-а!». Сосед Лишь, молодой писатель, до сих пор не проронивший ни слова, наклоняется к нему и говорит: «Сейчас кого-то убьют. Интересно, кого?» «Фостерса Лансетта», – шепчет Лишь и только потом понимает, что знаменитый британец сидит позади них.
Загорается свет: никого не убили. Из потолка шумно выдвигается экран для проектора, и его, как полоумного родственника, блуждающего по дому, отправляют обратно. Церемония продолжается, мэр обращается к публике по-итальянски, и под эти медовые, переливчатые, бессмысленные звуки клавикорда мысли Артура Лишь, подобно космонавту в открытом космосе, дрейфуют к астероидному поясу его собственных треволнений. Ибо ему здесь не место. Получив приглашение, он сразу подумал, что это полный абсурд, но из Сан-Франциско все мероприятие казалось таким абстрактным, таким удаленным во времени и пространстве, что он не раздумывая включил его в план побега. Однако теперь, когда пот крапинками темнеет на его белой рубашке и поблескивает в редеющих волосах, он понимает, что все это неправильно. Не он ошибся с машиной; машина ошиблась с ним. Теперь он понимает: это не какой-нибудь там абсурдный итальянский конкурс, над которым можно посмеяться в компании друзей; тут все по-настоящему. Престарелые судьи в жемчугах; подростки на скамье присяжных; раздраженные и дрожащие от нетерпения финалисты; даже Фостерс Лансетт, проделавший долгий путь, написавший длинную речь и заправивший электронную сигарету, а заодно и прохудившийся бак любезностей, – все они настроены совершенно серьезно. Это не игра. Вовсе нет. Это чудовищная ошибка.