— Теперь уже никто не усомнится, что этот Шедо-Ферроти — наемное перо, платный литературный агент Третьего отделения. Двадцать лет даже имя Герцена нельзя было произнести вслух — и вот оно красуется на брошюре, которая чуть ли не открыто продается во всех книжных лавках. Ясно, что тут покровительство, тут рука Головнина. Хотели уговорить Герцена содействовать правительству — не вышло. Хотели запугать — не удалось. Теперь они пытаются его вышутить, представить честолюбивым фразером. Это Герцена-то! Мы толкуем о глупостях, на которые пускаются люди, не уважающие себя, — о дуэлях и самоубийствах, а в это время правительство засылает в литературу своих лазутчиков и шпионов, чтобы скомпрометировать и погубить лучших наших деятелей. Этот Шедо-Ферроти — просто негодяй, того же поля ягода, что Всеволод Костомаров, по доносу которого Михайлов пошел в Сибирь. Хороша же власть, принимающая услуги таких людей!
Писарев говорил все это громким, ровным голосом. Круглые багровые пятна горели у него на скулах, злобной усмешкой сводило угол рта. Собеседники пугались его слов. Благосветлов умолял его вести себя осторожнее. Но Писарев больше не хотел сдерживаться. Он испробовал последнее средство; последнее унижение: с трудом добившись свидания наедине, предложил Раисе фиктивный брак.
Пусть она уезжает со своим Гарднером за границу и живет с ним, пока не надоест. Но ведь надоест же когда-нибудь, не может не пройти эта прихоть чувственности. А когда пройдет, когда Раиса однажды вдруг очнется в объятиях чужого, неумного человека, в котором, по правде говоря, только и есть хорошего, что высокий рост да фатовские усики, — тогда она сама захочет вернуться, чтобы не загубить свою личность и свой талант. Сейчас она сама себя не понимает, а Писарев рассуждает ясно и холодно, как всегда, ведь не ревнует же он. Разумный выход один: восемнадцатого Раиса должна пойти под венец не с Гарднером, а с ним. Евгению Николаевичу можно будет объяснить…
Раиса не дослушала, сказала, что он окончательно помешался, почти выгнала его.
И сделалась восемнадцатого числа госпожою Гарднер. И не приняла его, когда он в качестве родственника явился поздравить молодых. А когда он написал ей, отвечала через Попову, что просит оставить ее в покое, что сближение невозможно.
«Только надежда на возобновление дружеских отношений с нею, отношений, которыми я дорожу больше всего на свете, — вкрадчиво-свирепо сообщал Писарев Гарднеру, — побудила меня написать к вам то письмо, которое дало вам возможность уклониться от дуэли. Теперь, обманувшись в этой надежде, я беру это письмо назад и, если этого мало, готов повторить вам те комплименты, которые вас оскорбили в первом моем письме».
Он ждал секундантов, но Гарднер приехал сам.
— По какому праву, милостивый государь, вы преследуете меня и мою жену неприличными письмами? — негромко спросил он, войдя в комнату и притворив за собою дверь. Он не выглядел разъяренным, наоборот — в нем чувствовалось какое-то радостное нетерпение, а Писарева охватила вдруг ужасная тоска.
— Порядочный человек, получив такое письмо, знал бы, что ему делать, без всяких объяснений.
— Вы совершенно правы, — кивнул Гарднер. Он шагнул вперед и быстро оглянулся на дверь. — Вы правы, но моя жена просила меня пощадить вас. Она уверена, что вы не можете отвечать за свои поступки, что вас только по недоразумению все еще не упрятали в желтый дом. Вы сами очень трогательно жаловались на свое нездоровье в том письме — помните? — когда вы струсили? — Он говорил все скорее, все тише и надвигался на Писарева, держа руки за спиной. — Но я принес вам лекарство, господин великий писатель.
Он ударил Писарева хлыстом по лицу, два раза, крест-накрест, и снова спрятал руки за спину. Писарев молча смотрел ему прямо в глаза, зажав ладонью лицо. Гарднер с полминуты покачался на каблуках, потом стремительно повернулся и вышел.
На следующий день Писарев отправил ему записку:
«Сегодня вечером или завтра утром приедет к вам доверенное лицо для определения условий по известному вам делу. Надеюсь, что вы не уедете из города до решения этого любопытного дела».