Ну хорошо: двое. А третий-то будет? А как же. Третий будет третьим. Потому что из тех же – осевых. Родился, вырос и учился в Сибири. Там и узрел «шитик Аввакума», который унёс Сергея Князева «в таинственную водную пучину» сначала документального кинематографа (Князев ввёл в оборот и обосновал термин «реальное кино»), а затем – в самостроительство «многопетой Руси». Или – Оси. И если дикоросс Кузнечихин подводит черту: «И дальше нет смысла «Россию спасать красотой» (то бишь спасать, но чем-то другим), то дикоросс Князев, именующий Третьим Римом не Москву, но именно Русь, провидит, во что может преобразиться найденная ось:
Так, Третий Рим как столп:
средь зол и окаянства
Молитвой и постом он время создаёт,
А время этот мир передаёт
в пространство,
Где Бог и человек. И человек – поёт.
Константин КОНДРАТЬЕВ
ВОРОНЕЖ
***
Нынче поля сами себя пашут:
Выйдешь утром с собакой – и вот:
ровнёхонько, гладко.
Ну а тексты теперь сами себя пишут.
И рад бы персты приложить – ан нет:
выйдет только заплатка,
Выйдет только нелепость твоя долговязая
в рыжих ботинках…
Вот когда их припудрит ровнёхонько
матовый прах чернозёма,
Да когда отпечатаются на подошвах узоры суглинка
Из размытых канав, вот когда позовут
из земли по-берёзовски: «Зёма!..
Огоньку не найдётся?» – («Найдётся…») –
найдётся на слово управа,
И присвистнешь – «Тубо!..»,
и уже боковым замечая,
Как несётся клубами в пыли рыжих псов
костяная орава…
Вот и крестишь живот свой перстами,
как поле – грачами.
ГЕНЕРАЛ
(ОТ ИНФАНТЕРИИ)Когда просто выходишь с собакой на берег
и бредёшь вслед за ней меж бугров и меж рытвин,
и рябит за осокой не Обь и не Терек,
а Воронеж-река, чей прообраз корытвен;
и бредёшь – и глядишь, как стирают бомжихи,
полоская бельишко от спермы и ханки
в этой мутной водице; как, словно ежихи –
в иглах брызг, чуть поодаль крутые лоханки
нарезают круги; как над ними клочками
чьих-то трусиков, лифчиков кружатся чайки –
что ж тут ведать, рыбачьим зрачком за очками
примечая изгибы сией обечайки…
Тут бы впору, глотнув из заветной чекушки,
На заречную церковку перекреститься,
Прославляя Его, что есть Шиллер и Пушкин,
И ларёк за заправкой, и Синяя птица…
Только гоголем ктой-то навстречь выступает
И вминает в песок ананасные корки.
И внимает ему вся округа тупая.
А он харизматичен, как Маркес и Борхес.
И рябит за стеклом не Дунай и не Сена.
И несёт по волнам не Двиной и не Рейном,
Когда прямо под ложечкой – тяга: соседа
Угостить тридцать третьим былинным портвейном…
Это дело собачье – пугаясь урона,
лягушачьего вспрыга и птичьего вспорха –
хорохориться, словно хромая ворона,
на задворках у Баха, на досках у Босха!..
…Только мелкие косточки помнят о рыбе.
Только мелкие стёклышки были в оправе.
Только рыжий трёхлапый звездец на обрыве…
А под ним – несть числа разномастной ораве.
И подымутся ратями сто тысяч братьев.
И помчат во всю прыть сорок тысяч курьеров,
как себя обнаружишь, наследство растратив,
отставным генералом песчаных карьеров…
НА ОБОЧИНЕ
Очнуться. Полдень ветреный, осенний,
как дряхлый пёс – уже без опасений, –
бежит через дорогу под колёса
слепых машин. А небосвод белёсо,
слезливо надо всеми нависает
и никого на свете не спасает.
Очнуться – в дрожи мусорных обочин
расслышать день, который озабочен
уже не столько пропитаньем скудным,
скорее – засыпаньем беспробудным
и непреодолимым остываньем…
И просинь в тучах веет расставаньем.
Очнуться, заглушить, оставить дверцу
открытой и, прислушиваясь к сердцу,
пройти насквозь трепещущий кустарник,
стать на краю (пускай кричит напарник
вдогонку злобно и недоумённо)…
Стать на краю. Припомнить поимённо
всех тех, которые любили, тех, которых
любил. Вглядеться. В ветреных просторах
не различить ни зла, ни обещанья.
И только тучи машут на прощанье
краями рваными, как будто рукавами,
и солнце не у нас над головами…
Шагнуть вперёд. Оставить за спиною
шоссе, кусты, стоящие стеною
дни жизни, ночи страсти, годы странствий…
Шагнуть вперёд в безжизненном пространстве.
Споткнуться, чертыхнувшись; покачнуться,
упасть ничком. Прикрыть глаза. Очнуться.
***
На дощатых задворках имперских военных заводов
В те тщедушные годы уж если чего не хватало,
То белков и жиров, а хотелось не их – углеводов
Из жестянок-картонок…
но шмат деревенского сала
Был красою стола недоразвитого коммунизма,
Воздававшего дань тому старому Новому году,
Что был чем-то навроде язычества и эвфемизма
Рождеству, о котором бабульки шептали народу
Малолетнему, сунув замурзанную карамельку,
Что хранилась в платочке скорее не лептом, но даром –
Да: воистину царским… А после – опять про Емельку,
Да про печку, про щуку, про то, чтоб всё сразу и даром…
Вот такие они, наши славные годы-бабульки.
А какие же мы – не стряхнувши со скатерти крошек,
Н а л и в а ю щ и е в упокой их в стаканы по бульке,
П о м и н а ю щ и е их застиранный синий платошек…
ПЕНСИОНЕР
И вдруг пенсионер, похожий на отца,
идёт из-за угла и словно крестит лоб –
Как будто паутинку никак смахнуть с лица
не может. Потому его не слышно слов.
А ветер, что уже как будто присмирел,
срывается опять с трамвайных проводов
И рвёт газетный лист, дурён и озверел,