«Скажи ему, что мне жаль умереть; был бы весь его».
Так (с выделением слова «весь») записано у самого Жуковского, и практически так же у доктора Спасского (продолжившего 28 января своё дежурство), А.И. Тургенева и князя П.А. Вяземского. Данную фразу Пушкина иногда называют его прощальным словом, обращённым к Николаю I.
Испокон веку в пушкиноведении утвердилось мнение, что многие предсмертные речи и жесты поэта были post factum выдуманы Жуковским, который, заботясь-де о семье умершего друга, всячески стремился создать упрощённо-идеализированный, чуть ли не лубочный образ Пушкина. И до’лжно согласиться: кое-какие основания для обвинения Василия Андреевича в мистификациях у корпорации учёных имеются. Ведь, желая убедить самодержца, правительство и общество в том, что зрелый Пушкин был правоверным христианином и образцовым сыном Отечества, Жуковский подчас и впрямь усердствовал без меры: случалось, он даже вставлял свои, благостные, строки в стихи покойного.
Однако, хотя благонамеренный автор «Светланы» временами и румянил факты, грешил против истины, гораздо чаще он писал сугубую правду о поэте. Беда же заключается в том, что у его свидетельств создана определённая репутация, и посему там, где сообщаемое Жуковским противоречит устойчивым представлениям о Пушкине (да и о Николае I), большинству пушкинистов неизменно чудится опять-таки «ложь во спасение», лукавство. Царедворцу с «небесной душой» никогда не верили до конца и по инерции продолжают верить избирательно.
Прощальное слово к царю не избежало подобной участи: оно обычно трактуется как апокрифическое, как верноподданническая фантазия Жуковского, поддержанная друзьями поэта, и отправляется в разряд сомнительного (Dubia) с комментариями типа: «Пушкин не мог так прощаться с царём. Вся его жизнь протестует против этого…»
Sic et simpliciter*. Полемизировать с такими воззрениями, целостными, бескомпромиссными, ставшими кодом, нет проку: получится как у пушкинских персонажей («Глухой глухого звал к суду судьи глухого…»). Разумнее, продуктивнее обходить капища закоснелых вольнодумцев стороной, за версту, по возможности торить альтернативные исследовательские дороги и тропы.
Нам представляется, что Жуковский никоим образом не блефовал; что рассматриваемая фраза пушкинская, и она могла прозвучать утром 28 января 1837 года. Более того, у неё имелся источник.
Искомый источник мы обнаруживаем не в стихах язвительного Вольтера (как однажды было предложено во «Временнике Пушкинской комиссии»), а в биографии самого Пушкина.
Он умирал вроде бы обыденно, так, как исстари повелось умирать. Общался с женой, заботился о ней, терпел по мере сил боль и не перечил бесполезным докторам, прощался с детьми и друзьями, периодически вспоминал былое. И последнее, почти зримое пребывание поэта в минувшем подмечено целым рядом мемуаристов.
Одним из самых желанных посетителей его кабинета стал Данзас, который (что нетрудно подсчитать) пребывал у дивана Пушкина куда дольше, чем, допустим, Наталья Николаевна. Захаживал Константин Карлович уже не в качестве секунданта, но явно как сокурсник, товарищ юности. Приглашая Данзаса, поэт, несомненно, манил к одру собственное прошлое: Царское Село, Лицей, студенческие кельи… И кольцо, снятое с холодеющей руки, явилось пушкинским даром не только близкому другу, превратившемуся в сиделку, но и далёкому времени, счастливым 1810-м годам.
А ещё Пушкин сокрушался, что подле него нет ни И.И. Пущина, ни И.В. Малиновского, других лицеистов первого курса. «Мне бы легче было умирать», – молвил поэт. Видимо, он снова перенёсся туда, где когда-то по весне слышал лебединые клики.
«Карамзина? Тут ли Карамзина?» – вопрошал Пушкин в очередную минуту облегчения. Когда же Екатерина Андреевна оказалась в комнате, поэт попросил, чтобы вдова историографа его перекрестила. Так он, некогда наивный воздыхатель, попрощался с «предметом его первой благородной привязанности».
«Минувшее проходит предо мною…» Покидая сей мир, Пушкин раз за разом мысленно возвращался «к началу своему», к тем первоначальным дням, которые издалека всем (или почти всем) кажутся особенно чистыми, прекрасными.
Думал он, разумеется, и о государе, приславшем в ночь на 28 января столь милостивую записку. И Жуковский ждал пушкинского ответа, не уезжал.
Отношения поэта и царя тоже имели своё «начало», превосходное начало, которое точно датировано: это 8 сентября 1826 года. Тогда ссыльного Пушкина по высочайшему распоряжению доставили с фельдъегерем в Москву из михайловской глуши. Сразу по приезде в Кремль состоялись его знакомство и длительная беседа с молодым, только что коронованным императором, и поэт был в одночасье прощён. По завершении той аудиенции, проходившей без свидетелей, Николай I удовлетворённо подытожил: «Ну, теперь ты не прежний Пушкин, а мой Пушкин».
А потом Первопрестольная долго и шумно чествовала поэта. «Время незабвенное!»
Врезавшаяся в память царская реплика 1826 года и легла, по нашему мнению, в основу прощального слова Пушкина.