А дождь всё лил и лил, омывая люминесцентные витрины, заполненные телевизорами, компьютерами, таймерами и прочей электронной атрибутикой непонятного назначения, бронзовую статую бруклинского портного местечкового происхождения, корпящего над швейной машинкой «Зингер», совершенно неотличимой от той, какая сохранилась в баркаловской московской квартире, и стоэтажную башню авиакомпании Panamerican, чьё изображение в течение многих лет едва ли не каждый вечер Баркалов видел по московскому телевидению.
В какое-то мгновение он почувствовал, что брести под беспрестанным дождём уже выше его сил, и нырнул в первую попавшуюся нору – вход в сабвей, здешнее метро. И вновь, как в самый первый раз, ему почудилось, что он спускается в преисподнюю, в чистилище, странным образом напоминающее какую-нибудь провинциальную допотопную баню или же санпропускник военной поры, в каком он никогда в жизни не был. По чугунным истоптанным ступеням, следуя не столько указателям, сколько интуиции, подымаясь и опускаясь, он переходил со станции на станцию, с одной линии на другую, из одного грязного коридора в такой же с подтёками сырости на потускневшем кафеле стен, с влажной духотой, которая странным образом усугублялась скуповато-тусклым освещением. Казалось, что слабеющие светильники тонут в клубах пара. Из них, из этой мистической душной полумглы, выступали фигуры людей, сам физический тип которых прежде был Баркалову неизвестен. Это были метисы и мулаты всех мастей, старые нищие негры в опорках на босу ногу, гремящие милостыней, собираемой в бумажный стакан из-под кока-колы, индейцы, а может, азиаты, перемешанные с чернокожими, пугающие физиономии которых приблатнённостью выражений напоминали Баркалову дворы и подворотни его детства.
Из тоннеля поезд выбрался на эстакаду и загрохотал по ней, омываемый потоками дождя. На станции «235-я улица» Баркалов вышел из опустевшего вагона, по скользким чугунным ступеням спустился на Бродвей, похожий в эти минуты на широкую реку, так сказать Бродривер, текущую среди двухэтажных, смахивающих на бараки домов. Памятуя, что ему нужно идти от Бродвея up hill, то есть подыматься в гору, он и побрёл вверх по кирпичной глухой улице, напоминающей рабочие окраины в Свердловске или в Магнитогорске. Разве что магазинов и магазинчиков на ней было побольше, но сейчас они были закрыты, а в дверях редких сомнительных баров торчали чёрные ребята стрёмного вида или такие же латиносы, мимо которых боязно было проходить. Но в то же время давнее дворовое чувство опасности пробуждало в нём самолюбие, подавляемое в течение всего нынешнего вечера. А честно говоря, в течение почти трёх недель пребывания в Нью-Йорке. В сущности, в «Русском самоваре», расплатившись по-купечески за всю ксюхину бражку, он совершил свой единственный в Америке мужской поступок, и теперь запоздалая гордость распирала его. Точнее, гордость, переходящая в заносчивость и даже в нечто, родственное злости, – попадись ему в это мгновение Инна, он наговорил бы ей кучу нелепых, чудовищных вещей в отместку за все свои унижения, за терпеливую покорность, за проглоченные обиды. Это был бы бунт на корабле, жестокий и яростный, как все бунты, но праведный и давно зревший. Уважая себя за смелость, за легко приходящие на хмельной ум горькие саркастические аргументы, Баркалов перестал обращать внимание на дождь и на то, что дорога его не имеет конца. Давно уже должна была возникнуть на его пути знакомая развилка с приметным зданием лютеранской или какой-нибудь квакерской церкви посередине. Должен был показаться озарённый голубым неоном City bank, вернее, одно из типичных его районных отделений, разбросанных по всей Америке. Наконец, давно пора было начаться Джонсон-авеню, её респектабельным, уютным, хотя зачастую простодушно безвкусным особнякам.
Вместо них, до Баркалова наконец дошло, беспросветно тянулись унылые грязные дома, такие однотипные, будто настроили их в соответствии с каким-нибудь памятным постановлением партии и правительства. Как-то сразу Баркалов осознал, что заблудился, и от внезапного отчаяния окончательно возненавидел Инну. Конечно, это она была виновна в его дурацких блужданиях, в том, что проклятый дождь даже не думал ослабевать, и даже машины почти не ездили по этим жутким улицам по её же вине. Машин и вправду почти не было видно. Зато прямо под дождём бегали крысы. Одна из них, выскочив из бара, скоренько пересекла тротуар по направлению к мусорным бакам под самым носом у Баркалова. Озноб передёрнул его плечи, в Иннином Ривердейле он успел привыкнуть к скачущим под окнами белкам, а заодно и к енотам, которых здесь называли неведомым словом racoon. Ракунов в Москве Баркалов, понятно, никогда не встречал, зато крыс в последние годы развелось пруд пруди, почти как здесь, из чего сам собою напрашивался вполне марксистский вывод о том, что бедность от богатства отделяет не океан, а, как в данном случае, всего лишь одна-единственная улица.