Возвращаюсь с рыбалки. Тропинка, попетляв по берегу Клязьмы, вливается в посёлочную дорогу, а дорога – в деревенскую улицу. Дребезжат примотанные к велосипеду удилища. Улица здесь идёт на подъём, и я спешиваюсь как раз возле бревенчатой, залатанной кусками жести, покосившейся избы Внука Варяга (так её стали называть после визита музейщиков из Владимира). Вижу: на её ветхом крыльце кучкуются разомлевшие от выпивки мужички. Окликают, мягко окая:
– Много наловил-то?
– Да почти ничего. Полдесятка окуней.
– На ушицу хватит, – улыбается щербатым ртом хозяин избы, тот самый внук, пожилой бобыль Женя Малах, к которому приезжали из музея.
Его дед Григорий Корнев в начале минувшего века служил на знаменитом крейсере «Варяг» артиллеристом-наводчиком. Когда после отчаянной битвы крейсер потопили, Корневу и другим уцелевшим русским морякам японцы, уважавшие воинское мужество, не дали утонуть – выловили. Продержали в плену некоторое время и отправили домой. Корнев, вернувшись в родную деревню, все оставшиеся годы плотничал-столярничал, о морском сражении почти ничего не рассказывал, песню про «Варяга» («Врагу не сдаётся наш гордый «Варяг» /, Пощады никто не желает…») петь не любил. По рассказам стариков, был он среднего роста, но очень крепким (жилистым), владел топором и прочим инструментом виртуозно. Умер в 42-м. Музейщики же спохватились много лет спустя и, погостив у его, уже пожилого внука, увезли целую пачку разноформатных, выцветших до прозрачной желтизны фотографий. Обещали прислать копии, да, видно, забыли, о чём бобыль Женя, выпив, очень горюет.
Иду дальше, толкая велосипед. Останавливаюсь возле бетонного столба с навесной телефонной будкой, извлекаю из походной сумки фотоаппарат. Иду к придорожному колодцу – он в десяти шагах. Это не просто колодец, это чудо, сотворённое местными резчиками по дереву. Его сруб обшит кружевной дощечкой, а двускатная крыша покрыта наплывающими друг на друга, узорчатыми тесовыми пластинками. Ему много лет, резьба уже где-то осыпается, но любоваться им можно без конца.
Давно собирался его сфотографировать и вот наконец щёлкаю затвором. И вижу, как от крыльца соседнего дома, возле которого высится пирамида кирпичей и досок, идёт ко мне широкогрудый человек в тельняшке – незнакомец, недавно приехал. Улыбается, кивает в сторону колодца: «Красота, да?!» Смолистый чуб дыбом, глаза блестят. В говоре никакого оканья, хотя родом отсюда. Выветрилось. Рассказывает: уехал давно, подростком, исколесил Россию, побывал и за её пределами, и вот полжизни прошло – вернулся. Позвала мать – незадолго до смерти. Получив в наследство обветшавший дом, решил его подремонтировать. И – увлёкся, стал перестраивать капитально. Но комнату, увешанную пучками сухой травы, как утверждают – целебной, оставил нетронутой.
– Бабка в той комнате всю жизнь прожила и – мама. И я там рос. Что-то там такое, родительское, осталось. Какая-то аура!..
На стене он хочет повесить, как раньше было принято, застеклённую рамку с набором семейных снимков, большей частью – чёрно-белых, из тех времён, когда родители были молодыми. Пусть их глазами жизнь минувшая смотрит на жизнь нынешнюю – такую сумбурную, что и не поймёшь, кому она в подарок, а кому в наказание.
ВИШНЯ В БЕЛОМ
Петровна, соседка наша, стала слепнуть на 87-м году жизни. Тускнели солнечные её дни, заволакиваясь преждевременными сумерками. Нас узнавала по шагам. Спрашиваю, остановившись в дверях:
– Ольга Петровна, а здесь меня видите?
Она, с годами огрузневшая, сидит у кухонного окна. Лицо улыбчивое. Медлит, всматриваясь в гостя, стараясь быть точной в своём ответе:
– Вижу, но вроде как тень. Да что говорить, года-то вон какие. Садитесь, чай у меня готов.
Голос у неё протяжно-певучий, с ласковым оканьем, словно бы пропитанный радостью встречи и ожиданием хороших новостей. Всякий раз, услышав его, спохватываюсь: опять диктофон не захватил – записать бы надо, это ж не разговор, а пение.
Дом у неё старый, бревенчатый, поднял его её отец в самом начале прошлого века, то есть больше ста лет назад; на коньке крыши – скачущая жестяная лошадка. Двор почти весь в грядках, на задворке – запущенный сад, яблоневый и вишнёвый, теснимый дикими кустами тёрна. Летом в нём, оглашая окрестности писком и щебетом, кипит птичья работа, умолкающая к сумеркам, когда наступившая тишина словно бы прислушивается к многоступенчатым трелям и звонкому щёлканью соловьёв.
В доме, минуя кухню, где протекает дневная жизнь Петровны – между столом, посудным шкафчиком и обширной русской печью, попадаешь в большую светлую комнату; во всех здешних домах её называют передней. В её углу икона Николая Угодника, над комодом, почти во всю стену, клеёнчатый коврик с не тускнеющим уже много лет изображением синего озера, обрамлённого какой-то не здешней, ярко-зелёной растительностью.