Нет, он был востребован, о чём свидетельствует то же интервью: «Питерская квартира сына просторная, из семи комнат. Я, естественно, будучи там, подчиняюсь столично-богемному стилю жизни: раньше трёх часов ночи никто не засыпает. Бесконечные гости, люди, звонки… У Алексея есть свой круг общения не только в Петербурге, Москве, Екатеринбурге, но и в США, Англии, Китае…»
Россия для Балабанова оказалась порочной любая – и дореволюционная, и пост. Ведь то же самое и с «Морфием». В том своём опусе Лёха обложил отечественную историю такой кучей сернокислого тенденциоза, что остаётся удивляться, как плёнку-то проявить удалось...
То, что иным представлялось Серебряным веком, изображено стечением наркотизированных существ, погружённых в вялые (местами бурные) «славянские дискуссии». «Из жизни врачей» кино до него снимали нередко менее живописно – и всё же правдивее. Так чернописать мир провинциальной интеллигенции, попутно изображая народ как абсолютно бесправную и безмозглую массу, способен лишь художник с установкой на патологии.
Неслучайно фильмы Балабанова называют культовыми. Он, как никто, был нужен этой эпохе и не в последнюю очередь для того, чтобы приманивать пугливых и доверчивых «А.Б.» обещаниями правды, искренностью формы, а в конце и богоискательством…
Когда-то давно мы были друзьями. Я храню его письма. Из семьи руководителя научно-популярного кино на Свердловской киностудии, Алексей Октябринович был хитроглаз, тонкорук и кикимороват – и студиозусом был неординарным. Нрава нескучного и, в общем, довольно подвижного, но временами становился занудой, просто каким-то метафизическим нытиком.
Тот угол общаги-девятиэтажки на улице Лядова в городе Горьком, где он обитал, был гнездом студенческой богемы. Кто-то окрестил всю их тусовку «панками». Но тем и лестно было, напоминало чем-то об Англии, в которую Лёха ездил на стажировку.
Лёха Балабанов был городское дитя. Бесконфликтный, отнюдь не мачо, он всё же мог держать инициативу в компаниях, где ценили новомодные веяния и резвились от студенческой души. А, в общем, он ещё тогда избегал всего тривиального и скучного, безыскусной канвы бытия. Чурался деревенского убожества, любил Америку и всё прогрессивно-заграничное. Интеллигентски проказлив, мог совершить и неприличную выходку, но опять же не со зла, а от скуки, экзистенциальной пустоты, – до болезни духа было ещё далеко.
Однажды он писал мне в своём письме в 1981 году:
По нынешней распущенности какой-нибудь пустобрёх непременно съязвит, предположив за словами о «другой области» нетрадиционную ориентацию. На самом деле ориентация у Лёхи была нормальная, просто главным для нас, тогдашних, была кампусная жизнь сама по себе.
И ещё:
Возможно, о грядущих его проблемах со здоровьем свидетельствует и оброненная им в том же письме фраза:
Мы, должно быть, и в самом деле были дружны с Балабановым, иначе не стал бы он писать:
Я и предположить не мог, что довольно скоро увижу у себя гостем в офицерском общежитии старого друга Лёху Балабанова. И вот по какому поводу: его призвали в соседнюю часть переводчиком на два года, как и меня, только годом позже. А однажды его прислали в командировку к нам, в тверское Мигалово. Командированных размещали в гарнизонном профилактории, но мы с ним в тот вечер выпили бутылку креплёного, и Лёха заночевал у меня – была свободная койка.
В ту ночь у Лёхи случился тяжелейший приступ эпилепсии. В первые секунды я не знал, что делать. Разбудил соседей, один из них сунул Лёхе в рот деревянную ложку, чтобы тот не откусил себе язык в беспамятстве. Конвульсии были такие, что слетела с пазов спинка железной кровати-полуторки.
Говорят, ремиссии этой болезни сейчас преодолеваются медикаментозно. Хотя сама болезнь не уходит. Сам ты усилием воли не можешь предотвратить наступление тьмы, а её кануном бывает состояние эйфории, абсолютного восторга. А после приступа – депрессия… В чём-то оно и порождает то, что называют «пограничной ситуацией», – основу экзистенциального мирочувствования.