Я помчался и познакомился с этим замечательным режиссёром, похожим на орла, поседелого в комфортабельной неволе. Гончаров объявил, что влюблён в мою повесть и непременно поставит «Апофегей» на сцене Маяковки, но… Это «но», облагороженное рассуждениями о тонкостях эстетического сопряжения прозы и сценического действа, сводилось, как мне стало со временем понятно, к одному: в повести слишком уж ехидно изображены партработники, а они ведь тоже люди! Далее без малого два года я приносил один вариант за другим, и каждый, по словам завлита с пушкинской фамилией, оказывался лучше предыдущего, но… И мне приходилось снова дорабатывать текст, постепенно накапливая в душе яд «антисценизма» или «театрофобии». Это уж кому как нравится.
Но тут грянул август 91-го. Я встретил его в Коктебеле, где украинские письменники, узнав о крахе ГКЧП, бегали по Дому творчества с криками: «Крым наш!» Ещё вчера они говорили исключительно по-русски, а тут перешли на мовояз – и наши споры о будущем многонациональной страны стали напоминать диалоги Тарапуньки и Штепселя, весьма популярных в СССР. «Бедные мы, бедные!» – вздыхал директор Дома творчества с простой украинской фамилией Петров. Вскоре его посадили.
Ещё не успели отликовать победившие демократы – совсем недавно они так же радовались, получив отпуск из СССР на ПМЖ за границу. Едва сойдя с самолёта, я бросился в Театр имени Маяковского к своим мучителям: мол, теперь-то можно всё-всё-всё! И снова услышал «но». Только на сей раз сквозь умные рассуждения о сценическом инобытии прозаического образа сквозили иные печали и опасение: а не слишком ли мягко изображены в «Апофегее» номенклатурные монстры? Мы с ними, как с людьми… А ведь, в сущности, партия – преступная организация. Говорят, будет даже суд над КПSS. Опытные люди уже готовятся: один главный режиссёр перед телекамерами сжёг свой партбилет, правда, говорят, не настоящий, а дубликат, предусмотрительно сработанный в бутафорском цеху. В общем, я понял: Гончаров, конечно, – великий режиссёр, но с веком-волкодавом предпочитает не ссориться. Призрак горкомовских кресел всплыл в моём сознании, и я поклялся никогда больше близко не подходить к театру. Разумеется, в качестве автора.
2. За что Солёный убил Тузенбаха?
Никогда не говори «никогда». После выхода в 96-м моего романа-эпиграммы «Козлёнок в молоке» мне позвонил Вячеслав Шалевич и завёл речь о постановке в Театре имени Рубена Симонова, что на Старом Арбате. Писать инсценировку, помня бездарно потраченные силы, я отказался, и её поручили профессиональной драматургессе – даме с голосом проснувшейся девочки. Но она выдала такую беззатейную халтуру, что пришлось садиться и переписывать, а точнее, сочинять пьесу по мотивам собственного романа. Итак, несмотря на зарок, мне довелось снова стать драматургом. Эдуард Ливнев доработал текст и поставил блестящий спектакль, который идёт вот уже 16-й сезон и всегда при переполненном зале. Актёр Игорь Воробьёв, игравший Виктора Акашина, стал на Арбате легендарной личностью: завидев его, говорили: «Вон Витёк пошёл!» Несколько лет главную мужскую роль исполнял Валерий Гаркалин, а спектакль играли в огромных, тысячных залах.
Но и это радостное событие вряд ли заставило бы меня всерьёз заняться сочинением пьес, если бы я, как всякий нормальный человек, не ходил в театр. А что я мог там увидеть? Чаще всего – новаторски осквернённый труп классики. Как-то мы с женой отправились на «Трёх сестёр» и узнали, что Солёный застрелил своего любовника Тузенбаха за то, что изменщик решил жениться на «натуралке». Ей-богу! Можно было также налететь в солидном театре на современную драму про обитателей городской помойки, которые, матерясь, мечутся между промискуитетом, вечностью и наркотой. Сплошь и рядом шли прокисшие антисоветские капустники в духе Коляды. В лучшем случае давали импортную комедию, очень смешную, но её содержание намертво забывалось в тот момент, когда гардеробщица с моим номерком шла к вешалке, с которой начинается театр.