Что с ней такое? Откуда такая озлобленность в совсем юные годы? Несладкая жизнь, наверное, вот и выплёскивает раздражение.
После того опыта я бы с радостью навсегда отвратилась от больниц. Но годы брали своё. Летом 2013 года я много работала в своём маленьком домике в Зарайске. Лето было прохладное, работалось хорошо, перевела роман, написала несколько статей... Но когда вернулась в Москву, вдруг ощутила полный упадок сил. И первый раз в жизни мне не захотелось ничего делать – ни писать, ни переводить, ни работать со студентами. Я почти перестала ходить и потеряла аппетит. Участковый врач, милая, внимательная женщина, посоветовала лечь в больницу. Меня охватили страх и ужас. Но мне предложили госпиталь для ветеранов войны и труда военного времени. Их осталось совсем мало, и теперь в эти госпитали стали брать всех ветеранов труда, родившихся до 1930 года, то есть тех, кому в начале войны было 11 лет.
Тогда советское правительство издало указ, что все дети после четырнадцати лет должны летом отработать месяц на производстве. Моя семья вернулась из эвакуации в Москву в начале апреля 1943 года. В июне мне исполнилось 14, я окончила седьмой класс, и нашла себе работу в ЦИЭМе (Центральном институте экспериментальной медицины). Лаборатория, куда меня зачислили, производила лекарство грамицидин, созданное в 1942 году нашими специалистами для нужд фронта. Грамицидин (пенициллина ещё не было) – это сильный антибиотик, необходимый для лечения гнойных ран. Я хорошо помню, как оно делалось, помню даже не очень приятный запах мясного бульона, на котором выращивались бактерии, составляющие основу грамицидина. Мы разливали бульон по бутылям, в него сеяли бактерии и отправляли в термостат, где температура чуть больше 40 градусов. Термостатом этим была маленькая тёмная комната с полками по бокам. В лаборатории работали крупные женщины, им в термостате было тесновато, и бутыли пришлось укладывать мне. Производство не очень вредное, но мы получали каждый день дополнительное питание – литр молока. А другим летом весь мой класс работал в колхозе, пололи бесконечные грядки[?] Так что я считала, что имею право лечиться в этих госпиталях. Конечно, можно было бы лечь в платное отделение какой-нибудь неплохой больницы, но моей пенсии плюс четверти профессорской ставки на платное лечение не хватило бы.
Лечь в госпиталь я решила по следующем размышлении: в таких госпиталях врачи имеют большой опыт лечения стариков, они сразу поставят диагноз моему упадку сил и – если это поддаётся лечению – будут лечить. Так я и отправилась 10 января в военный госпиталь № 1.
В приёмном отделении – длинный тёмный коридор с рядами стульев – было полно народу. Очень старые женщины и глубокие старики в сопровождении родственников – зрелище печальное, если не сказать, скорбное. Шли по очереди в кабинет, где делают кардиограмму, потом к врачу-невропатологу и переодеваться. Невропатолог – женщина лет сорока, может быть, немного меньше. Внимательная, вежливая, с умным взглядом. Спросила, где я работаю, я сказала, что я переводчик, преподаю перевод, и прибавила, что переводила с учениками «Гарри Поттера». А она мне – вот если бы Шекспира. Я рассмеялась и сказала, да я самый что ни на есть шекспировед. И тут она спрашивает, какая пьеса Шекспира мне больше всего нравится. Удивившись, я ответила: «Буря». «Ну, это ещё ничего, хорошо что не «Гамлет» и не «Король Лир». – «Почему?» – вырвалось у меня. – «Эти пьесы, – ответила она, – Шекспир не мог написать. Они совсем не похожи на его комедии». Честно говоря, меня это и потрясло, и обрадовало. Люди далёкой от литературы профессии читают Шекспира, размышляют о нём и делают занятные выводы…
Посадили меня в кресло-каталку и повезли на четвёртый этаж в отделение неврологии. Ехали мы огромным, широким и высоким коридором, пустым и темноватым, в застеклённых нишах которого тоскливо зеленели в больших кадках растения с лапчатыми листьями. Маленький холл сразу за стойкой медсестёр, телевизор, низенькие диванчики и скамейки, с которых старый человек не сразу встанет.
Палата оказалась большая, светлая, с высокими потолками. В ней четыре человека, я – пятая. Мне досталась кровать слева у стены, довольно широкая. Соседки на первый взгляд мне не показались. Старые, ничего не выражающие лица, как у людей, у которых всё позади, лежат молча, перебирая в памяти прожитое. Понятное дело – здесь всем за восемьдесят.
Но как же я была не права! К концу второго дня я уже не замечала обидных примет старости.
Одну из них, Александру Савельевну, я запомню на всю жизнь. Она лежит здесь не первый раз, впрочем, не одна она. Эти старухи или живут с дочерьми, или совсем одиноки. Дочери их любят, заботятся, приезжают мыть в душе, который есть при каждой палате. Но старики всё же бывают иногда обременительны. Александра Савельевна живёт в однокомнатной квартире с дочерью и её семьёй. Тесно, конечно, да и характер у бабушки непростой, так правду-матку и режет.