Да, но где же само виде́ние, о котором у нас так долго шла речь, этот пылающий знак, который хочет быть воплощенным? Нам нужно немного отступить назад и забыть все разговоры о правде и справедливости, если мы хотим распознать первичную картину. Она могла бы быть работой Гойи или Домье. Чудовищное пиршество в разгаре: старики в черном, кривобокие, бесформенные, каждый с каким-нибудь вывертом, с размашистыми жестами, — судьи, по всей видимости, — собрались за столом, уставленным огромными блюдами и батареями бутылок бордо; и среди них — маленький человек, самый обычный, без характерного силуэта, как у других, без величавых жестов, как у других, который тоже смеется, потому что другие смеются, но на лице у него воодушевление смешивается с непониманием. Такая картина, вправе мы предположить, когда-то возникла перед глазами Дюрренматта: она поднялась из глубин его собственной души и все же казалась чем-то ниспосланным свыше, избавиться от нее он не мог. Картина хотела, чтобы он придал ей форму, развил ее и довел до конца. А когда он распознал в ней потенциал демонтажа и Откровения, нашелся и соответствующий язык, дался ему в руки, появился и особый ритм, который гнал эту прозу вперед, поэтическими толчками, — и все вместе стало несомненным, как какое-нибудь природное событие.
Демонтаж и Откровение… Первое у Дюрренматта всегда однозначнее, чем второе. Да его и назвать легче. Однако без второго первое было бы всего лишь колпортажем. Рассказ «Туннель» остался бы просто эффектным прозаическим сочинением в стиле Эдгара По, со стремительно развивающимся захватывающим сюжетом, если бы уже в первой фразе не формулировалось различие между демонтажем и Откровением: «Двадцатичетырехлетний молодой человек, жирный — чтобы страшное за кулисами, которое он видел (это был его дар, быть может, единственный), не подступало к нему слишком близко…»[273]
Самое непритязательное слово здесь оказывается важнейшим: «видел». Молодой человек, единственный из многих пассажиров поезда, «видит» то, что находится за «кулисами» — за маскировочной конструкцией, которую все другие люди воспринимают как реальность. Это экзистенциалистская концепция, которая многократно возникала, в разных вариантах, в первые послевоенные годы. У Камю можно встретить похожие выражения. Однако для Дюрренматта характерен именно мотивСюжет лишь повторяет, как бы в укрупненном размере, то, что уже кратко сформулировано в первой фразе. Поезд, воплощенная повседневность, на бешеной скорости проносится сквозь кулисы. Земля разверзается, вагоны обрушиваются в глубину, вертикально, а молодой человек оказывается распростертым, лицом вниз, на стекле кабины машиниста. И тут, в момент прорыва, когда демонтаж и Откровение сливаются в одно, его охватывает «потусторонняя веселость». Счастье ли это от обретения свободы, или счастье познания? Мы не знаем. Дюрренматт оставил нам два варианта окончания рассказа. В том и другом варианте начальник поезда спрашивает: «Что нам делать?» В первой публикации, 1952 года, ответ молодого человека такой: «Ничего. Бог принудил нас падать, и, значит, мы несемся по направлению к Нему». В более поздней версии, которая вновь и вновь публикуется с 1978 года, ответ гласит: «Ничего». Могло бы возникнуть искушение: сказать, что автор демонстративно поставил на место Бога Ничто, на место веры — нигилизм. Но это было бы упрощением. Первая концовка — парадокс, а не теологическая догма; вторая же («Ничего») в грамматическом смысле является не отрицательным местоимением в значении подлежащего, а отрицательным местоимением в роли дополнения: «ничего (не делать)». Оба варианта концовки многозначны, и только от нас, в конечном счете, зависит, как они будут истолкованы.