В умении Дюрренматта обращаться со словом никто никогда не сомневался. Это умение кажется для него таким же естественным, как и отшельническое существование в доме на крутом склоне высоко над городом, с видом на белые цепи гор, а по ночам — на созвездия. О звездах Дюрренматт знал много, о горах — мало. Названия зигзагообразных линий, ежедневно маячивших перед глазами, его вряд ли интересовали. Звезды были ему ближе. Он звал их по именам, как знакомых, искал и находил с помощью телескопа. Чтобы увидеть Южный Крест, он совершил кругосветное путешествие. А вот в том, что он мог отличить Финстераархорн от Лаутераархорна[269]
, я очень сомневаюсь. Горные вершины его не интересовали, скорее уж пещеры, а больше всего — галактики с их взрывающимися и съеживающимися солнцами.Этой грандиозной перспективе (такая напрашивается мысль) соответствует суверенная мощь языка Дюрренматта. Как невозмутимо он соединяет предложения, будучи уверенным в слове, не сомневаясь по поводу пафоса или юмора, но оперируя тем и другим, заставляя их играть друг против друга! Найдется ли другой современный автор, который был бы так же
И, однако, все это лишь грандиозная иллюзия. Язык, главное выразительное средство писателя, с которым многие авторы обращаются так же легко, как опытный скрипач со своим инструментом, для Дюрренматта с самого начала представлял большие трудности. Дюрренматта, еще в студенческие годы, одолевали видения, фантастические картины, сцены, от которых он не мог избавиться и которые настоятельно требовали воплощения. Они витали перед ним, как дикие порождения его созидающей души, но он не находил способа, чтобы ухватить их, облечь в какую-то форму и сообщить другим. Он рисовал, работал как живописец, писал, но кричаще-яркие плоды его творчества не соответствовали буйным оригиналам. Он был художником, лишенным возможности работать, который с трепетом отзывался на импульсы лихорадочной фантазии и постоянно что-то
Что дело так и не дошло до появления рукописи этого романа — я написал лишь несколько страниц, — объясняется не отсутствием усердия, а тем, что мне не хватало языковых средств. Учиться у классиков я не мог, Томас Манн мне бы не пригодился, его буржуазный мир меня отталкивал; то же и с Германом Гессе — он мне казался чересчур мелкобуржуазным, если иметь в виду всеобщий развал по ту сторону границы; его бунт против буржуазного мира был, на мой взгляд, слишком безобидным. Протестовать следовало бы против мира как такового, атаковать — Бога как такового. Моя фантазия была чересчур радикальной, я не находил в языке ничего, что соответствовало бы ей, чтобы я мог придать форму более или менее пространному повествованию. Я стоял в пустоте: писатель без способности писать; и точно так же я ощущал себя живописцем без способности писать красками.