Этот роман — самая последовательная из опубликованных до сих пор книг Ледераха. Здесь Ледерах уже не сжимает свое прото-логическое повествование в серию виртуозных фрагментов, как делал, например, в книге «69 способов играть блюз», где каждый отдельный прозаический фрагмент обозрим и постижим как целое, хоть и мерцает произвольными авторскими решениями, противоречиями и кажущимся отсутствием смысла. В «Эмануэле» тоже встречаются отдельные фразы и абзацы, которые кажутся завершенными миниатюрами: ледераховские цирковые номера, отличающиеся высоким совершенством, выполняемые на шаткой трапеции с невозмутимостью игрока в микадо, — но эти тексты, изолируемые только читателем, как бы случайно выныривают из большого повествовательного потока. Читатель получает от них удовольствие, не зная, действительно ли имеет на это право. Не грешит ли он против целого, когда так бессовестно наслаждается отдельным фрагментом, состоящим порой всего из семи строк? Склоняясь над такими фрагментами, человек чувствует себя совершенно бодрым, тогда как речевая Миссисипи, увлекающая их за собой, своим шепотом и шуршанием убаюкивает читателя, погружая его в странное промежуточное состояние между сном и бодрствованием, в эмбрионально-сумеречное состояние сознания. Автор должен обладать определенным мужеством, чтобы предъявлять читателю столь высокие требования, — мужеством или изрядной долей высокомерия.
И в самом деле, читая Ледераха, ты никогда не знаешь, обусловлена ли его поэтическая речь надменностью денди или серьезным пылом посланца высших сил. А ведь от ответа на этот вопрос зависит, являются ли для него упомянутые «10 процентов» читателей солью земли или всего лишь фанатами его творчества, интересующимися исключительно словесным дизайном. Что такой акт разделения понятий (применения к ним создающей порядок альтернативы «или / или») в данном случае уводит на ложный путь — это каждый человек осознает постепенно, по ходу чтения книги. Потому что книга переносит читателя — как благожелательного, так и раздраженного, одинаково — на всё новые и новые позиции, с которых он переживает и оценивает прочитанное, заставляя его мало-помалу отказываться от всех рутинных герменевтических приемов.
А что Ледерах на сей раз играет ва-банк, с великолепной беззаботностью, и передает тексту на суперобложке задачу изложить содержание отдельных частей его романа, придав им такой смысл, какой в них при всем желании нельзя обнаружить, — возможно, связано с тем, что он недавно опубликовал лекции по поэтике, «Второй смысл», и в них изложил целостную, проиллюстрированную примерами теорию своего искусства. По сути, следовало бы читать две упомянутые книги одновременно, осуществлять процесс двойного чтения, как бы играючи и в то же время очень внимательно, — чтобы понять, что скрывает за своими складчатыми речевыми субстанциями этот автор, философ и изобретатель новых ритмов, александрийский игрок, математик случая и калькулятор контингентностей, который пытается создать хаос
Из инфляционного множества лекций по поэтике, предлагаемого нам год за годом, лекции Ледераха выделяются так же отчетливо, как лекции Яндля[348]
. Люди любознательные, прочитав их, многому научатся, гурманы языка найдут там множество языковых деликатесов. Ледераха можно воспринимать и как сноба-деконструктивиста, и как пламенного апостола авангарда, роман же «Эмануэль» представляет собой подробнейшую инструкцию по практическому применению этого изысканного учебника всяческого литературного «прото-порядка» (Ледерах). Хотя я, рецензент «Эмануэля», должен признаться: то, как Ледерах в этих лекциях теоретизирует (в особо удачных местах), увлекает меня, в литературном смысле, больше, нежели то, как он строит романное повествование (даже в особо удачных местах).Но в любом случае очень увлекательно проследить, как Ледерах обращает себе на пользу физическое учение об энтропии, как он применяет его к литературе и как это учение отражается в образном строе романа, в пронизывающих весь роман шифрах, связанных с теплом и холодом. Эпизод с сосредоточением всех писательниц и писателей на Южном Полюсе (аллегорическая рамка самой длинной части романа) может быть отчасти понят благодаря теоретическим рассуждениям об энтропии — а всякий раз, «поняв» что-то в этой книге, читатель потирает руки и радуется так, как какой-нибудь любитель орхидей радуется, увидев позднюю орхидею Паука[349]
. Хотя читатель знает, конечно, что такое не требующее особых усилий понимание противоречит сокровенной тенденции романа, — и испытывает угрызения совести, как если бы, слушая Шёнберга, с нетерпением ждал какого-нибудь слезливого мотивчика.