Практика раздельных спален влекла за собой еще одно, менее заметное следствие: она стимулировала безбрачие, заложенное в подтексте фиктивного брака и всей антипрокреативной идеологии «шестидесятников» прошлого столетия. В качестве примера сошлюсь на «Что делать?», где молодые радикалы женились на молодых особах исключительно ради спасения последних от семейного гнета и меркантильного брака. Негласный кодекс чести предписывал им воздерживаться от супружеских отношений, что можно рассматривать как оборотную сторону сексуальной политики так называемой «свободной любви». Поскольку брачный союз «новых людей» не зиждился на чувственной любви и сексуальном влечении, то мужчины мирились с фактическим безбрачием[340]
. Подобное поведение вполне мотивировано и в утопической системе координат: утверждение Царства Божия на земле положит конец процессу человеческого самовоспроизводства, оправдав тем самым целесообразность отдельных спален. Возможно, это проливает дополнительный свет не розановские гимны двуспальной кровати: в отличив от своих коллег-символистов он прославлял деторождение и мещанство, а не утопический стиль жизни.Я уже писала об антипрокреативном подтексте русской утопической культуры[341]
; так, многие критические высказывания в адрес романа-утопии Чернышевского концентрировались вокруг очевидного отсутствия в нем детей. (В действительности, у Веры Павловны и ее второго мужа Кирсанова есть дети, однако их присутствие в романе почти не ощущается; во всяком случае, в полемических статьях консервативных критиков всегда фигурировал вопрос о детях[342].)Антипрокреативный пафос характерен и для утопистов Достоевского — Раскольникова и Кириллова. Развивая перед Порфирием Петровичем свою теорию необыкновенного человека, Раскольников открыто провозглашает примат «нового слова» над деторождением: «…Люди, по закону природы, разделяются вообще на два разряда: на низший (обыкновенных), то есть, так сказать, на материал, служащий единственно для зарождения себе подобных, и собственно на людей, то есть имеющих дар или талант сказать в среде своей новое слово»[343]
.Антипрокреативная позиция Кириллова, пожалуй, еще более явная и радикальная: «Я думаю, человек должен перестать родить, — говорит он Шатову. — К чему дети, к чему развитие, коли цель достигнута? В Евангелии сказано, что в воскресении не будут родить, а будут как ангелы Божии»[344]
. (В то время Marie Шатова рожает в соседней комнате.)Под влиянием таких утопических мыслителей, как Николай Федоров и Владимир Соловьев, символистское поколение также стремилось заменить «детородную» любовь новой формой эроса. Утопическая идея Федорова о воскрешении умерших отцов требовала от сыновей и дочерей взаимного воздержания и предлагала заменить «волю к размножению» «волей к воскрешению». Эротическая утопия Соловьева тоже отвергала продолжение рода, ибо деторождение, с его точки зрения, лишь увековечивало круговорот жизни-смерти; вслед за Платоном и сонмом нео-платоников, Соловьев утверждал андрогинный эротический идеал в противовес заурядной любви между смертными мужчинами и женщинами. Последователи философа, Мережковские, поставили под сомнение половой акт как таковой, создав новую форму эротического союза, плодом которого предполагался не ребенок, но высшая андрогинная любовь. Их широко разрекламированный «непорочный брак» и ménage à trois с Дмитрием Философовым отражал общую антипрокреативную культурную психологию эпохи.
Вскоре после революции этот абстрактный философский диалог между сторонниками семейных ценностей и продолжения рода, с одной стороны, и поборниками утопической любви, преображающей мир и делающей деторождение анахронизмом, — с другой, был низведен молодым поколением авангардистов с небес на землю. Подобно Розанову, вводящему (пользуясь словами Шкловского) «целый разряд тем, тем обыденщины и семьи»[345]
в сферу высокой литературы, новый художник прославлял конкретное и вульгарное, бросая тем самым вызов экзальтированному мистицизму. Таким образом, «новый эрос», давший свободу сексуальным отношениям, трансформировался в «теорию стакана воды» (приписываемую Коллонтай), которая десакрализировала любовь, приравняв значимость полового акта к выпитому стакану воды. В романе Замятина «Мы» Единое Государство пропагандирует множественность сексуальных партнеров, в то же время строго регулируя секс талонной системой. Итак, подобно 60-м годам прошлого столетия — эпохе «свободной любви», радикальный эротический кодекс 20-х годов нашего века также содержал в себе аскетический подтекст, диктующий безбрачие; если не воздержание, то по крайней мере чисто физиологический подход к сексуальным потребностям (как к исключительно телесным функциям, а не священнодействию во имя продолжения рода человеческого). Рассказ Пантелеймона Романова «Без черемухи» в этом отношении весьма симптоматичен.