По словам Белинского, эта новость его потрясла, но не настолько, чтоб признать победу Бакунина. Оказалось, что и до сих пор он еще не все самое страшное о себе сообщил другу. «Твоя искренность потрясла меня, — писал Белинский в письме, условно датируемом 15–20 ноября 1837 года, — и я хочу тебе заплатить такою же сколько потому, что истинная дружба может существовать только при условии бесконечной доверенности и совершенной откровенности, столько и потому, что теперь меня ужасает мысль, что ты думаешь обо мне лучше, нежели я заслуживаю»[68]
. Не давая другу одержать верх в соревновании по прыжкам в пропасть, Белинский демонстрирует, что глубина его падения все-таки значительнее[69]: «Итак, узнай то, что я так упорно ото всех скрывал, вследствие ложного стыда и ложного самолюбия — я был онанистом и не очень давно перестал им быть — года полтора или два. Я начал тогда, когда как ты кончил — 19-ти лет. В первый год я делал сначала раза по два по три в неделю, потом в месяц. В последующие годы раз по пяти в год, наконец, раз или два. Конечно, это еще очень умеренно и благоразумно; но нисколько не удивительно, потому что я был уже не ребенок, а студент, читал Шиллера, Байрона, бредил романтизмом и сочинял свою драму. Сначала я прибег к этому способу наслаждения вследствие робости с женщинами и неумения успевать в них; продолжал же уже потому, что начал. Бывало в воображении рисуются сладострастные картины — голова и грудь болят, во всем теле жар и дрожь лихорадочная; иногда удержусь, а иногда окончу гадкую мечту еще гадчайшею действительностию. Нет, Мишель, что ни говори, а я превосходнее тебя: я не был кадетом, не был офицером в Москве, без книг, без людей, без денег и сапог, я начал не мальчишкою, а юношею — нет, я выше тебя.Бывало Ст<анкевич>, говоря о своих подвигах по сей части, спрашивал меня, не упражнялся ли я в этом благородном и свободном искусстве: я краснел, делал благочестивую и невинную рожу и отрицался. В начале моего письма я сказал, что твое письмо произвело во мне кроме изумления еще и скорбь и радость, и что в последнем чувстве было и подлое и благородное. Я уже выше того, чтоб радоваться, что такой человек, как ты, подвержен был подобно мне гадкой слабости, и находить в пороке другого оправдание своему, но не скрою, что меня сначала и мгновенно как будто порадовало то, что ты скрывал свой порок от твоих друзей, так же как и я. Но это было только движением мгновенным, а после до сих пор я полон одним чувством — какою-то грустною любовию к тебе». С совершенным сознанием своей победы Белинский великодушно предлагает Бакунину вечную дружбу, которая, как он считает, только теперь, после предельной откровенности, и может установиться между ними: «Наш спор теперь выяснился…»[70]
Выяснилось, между прочим, гораздо более сказанного. Выяснилась (или еще раз подтвердилась?) неуемная жажда Белинского в каждой точке спора с оппонентом одерживать верх, причем ценой этого верховенства может быть и абсолютное, ничем не ограничиваемое самобичевание и саморазоблачение (чуть ли не в полном смысле этого слова). Нарастающее проявление этого свойства, которое явилось в переписке Белинского с Бакуниным, довело его и до той откровенности, которую, во имя победы над соперником, он выплеснул на страницы своего письма.Неистовый Виссарион и здесь одержал победу.
Т. И. Печерская
Русский демократ на rendez-vous
1
Бог с ними, с эротическими вопросами, — не до них читателю нашего времени…
Поправьте одежду-то, да поговорим хорошенько…
Демократы-шестидесятники и проститутки — тема, конечно, не академическая. Есть от чего впасть в методологическую рефлексию. Во всяком случае, фильтр концептуальных норм не пропускает такой постановки вопроса «по определению». Этические компоненты исследования тоже традиционно субординированы. Не испытывая почтения к подобной субординации, мы тем не менее не собираемся покушаться на нравственность вождей шестидесятников. Обратимся к пограничной области, в которой слово и дело, общественное и частное, искусство и жизнь — словом, излюбленные оппозиции демократов смыкаются, не образуя промежуточного пространства или хотя бы разрыва. По нашим наблюдениям, разрыв все-таки существует, поскольку, как говорил Рахметов, «ведь я тоже не отвлеченная идея, а человек, которому хотелось бы жить». Само по себе это не улика, и доказательств здесь не требуется. Интереснее другое: механизм перевода двойной морали частной жизни в идеологические общественные программы (в литературе и критике) на выходе обеспечивал очищенный продукт кристальной ясности и безупречности. Этот механизм перевода и будет предметом исследования в дальнейшем.