А Любовь Дмитриевна вспоминала: «Жить рядом с Блоком и не понять пафоса революции, не умалиться перед ней со своими индивидуалистическими претензиями – для этого надо было бы быть вовсе закоренелой в косности и вовсе ограничить свои умственные горизонты. К счастью, я все же обладала достаточной свободой мысли и достаточной свободой от обывательского эгоизма. Приехав из Пскова очень „провинциально“ настроенной и с очень „провинциальными ужасами“ перед всяческой неурядицей, вплоть до неурядиц кухонного порядка, я быстро встряхнулась и нашла в себе мужество вторить тому мощному гимну революции, какой была вся настроенность Блока. Полетело на рынок содержимое моих пяти сундуков актрисьего гардероба! В борьбе за „хлеб насущный“ в буквальном смысле слова, так как Блок очень плохо переносил отсутствие именно хлеба, наиболее трудно добываемого в то время продукта. Я не умею долго горевать и органически стремлюсь выпирать из души все тягостное. Если сердце сжималось от ужаса, как перед каким-то концом, когда я выбрала из тщательно подобранной коллекции старинных платков и шалей первый, то следующие упорхнули уже мелкой пташечкой. За ними нитка жемчуга, которую я обожала, и все, и все, и все… Я пишу все это очень нарочно: чем мы не римлянки, приносившие на алтарь отечества свои драгоценности. Только римлянки приносили свои драгоценности выхоленными рабынями руками, а мы и руки свои жертвовали (руки, воспетые поэтом: «чародейную руку твою…»), так как они погрубели и потрескались за чисткой мерзлой картошки и вонючих селедок. Мужество покидало меня только за чисткой этих селедок: их запах, их противную скользкость я совершенно не переносила и заливалась горькими слезами, стоя на коленях, потроша их на толстом слое газет, на полу, у плиты, чтобы скорее потом избавиться от запаха и остатков. А селедки были основой всего меню…
Я отдала революции все, что имела, так как должна была добывать средства на то, чтобы Блок мог не голодать, исполняя свою волю и долг – служа Октябрьской революции не только работой, но и своим присутствием, своим „приятием“.
Совершенно так же отчетливо, как и он, я подтвердила: „Да, дезертировать в сытую жизнь, в спокойное существование мы не будем“. Я знала, какую тяжесть беру на себя, но я не знала, что тяжесть, падающая на Блока, будет ему не по силам – он был совсем молодым, крепким и даже полным юношеского задора».
Как и все петербуржцы в 1918–1920 годах, Блок страдал от голода и цинги. У него начала развиваться сердечная недостаточность.
Но в последних стихах Блока, написанных в Петербурге, настроение светлое и возвышенное. И они посвящены Пушкину.
У стихотворения есть своя предыстория. 17 января 1921 года Блок записывает в своем дневнике: «Среди глубины отчаянья и гибели… о Пушкине: в наше газетное время… Пушкин этого избежал, его хрустальный звук различит только кто умеет. Подражать ему нельзя… И все вздор перед Пушкиным, который ошибался в пятистопном ямбе, прибавляя шестую стопу… 5 февраля. Позвонила библиотекарша Пушкинского Дома…».
Библиотекаря звали Евлалия Павловна Казанович. Она просила поэта написать что-то в альбом Пушкинского Дома – Институту русской литературы Российской академии наук. Судя по записной книжке, первыми родились завершающие строки:
Современный Пушкинский Дом не увидишь с Сенатской площади. А в 1921 году, до переезда в здание Петербургской портовой таможни, коллекция хранилась в здании Академии наук, которое было видно с другого берега Невы.
Пушкинский Дом. Современное фото
Блоку оставалось прожить не больше полугода. 7 августа 1921 года он умер от воспаления сердечных клапанов. Этим стихам суждено было стать его завещанием: