Но, связывая народническую поэзию Кольцова и Некрасова своей лирикой как посредствующим звеном, Никитин вместе с тем преобладает над обоими поэтами как личность, имеющая нравственное право требовать и от них, и от всех других русских общественных деятелей стоического параллелизма между словом и делом. Никитин может позволить себе гневно восклицать (в стихотворении «Поэтуобличителю»):
Потомство ему верит!
Лирика 40–50-х годов XIX века
В самом начале сороковых годов имя и поэзия Жуковского окружены еще ореолом. На примере Некрасова можно видеть, как тяготело творчество Жуковского над молодыми поэтическими силами. «Мечты и звуки» Некрасова (1840) – это в значительной части слабые перепевы именно Жуковского. Мы находим здесь порывы в туманную даль, мечты о загробной лазурной стране, «где радость и любовь вечна», плач о несчастливой любви, поэтическое очарование молитвенных, мистических настроений и даже балладу со всеми мрачными атрибутами самых «страшных» баллад Жуковского:
и т. д. в том же роде. Так писал и печатал не один Некрасов, а многие, имена которых памятны только по рецензиям Белинского. Менее подражателен, чем Некрасов этого периода, но воспроизводит долею ту же романтическую мечтательную грусть поэт Огарев, более известный как преданнейший друг и сподвижник Герцена. Преобладающий мотив его поэзии – тихая, скорбная покорность. «Смиренье в душу вложим и в ней затворимся – без желчи, если можем», – приглашает он друзей, когда «лучшие надежды и мечты, как листья средь осеннего ненастья, попадали и сухи, и желты…». Его «Путник» мог быть написан Жуковским:
Он просил людскую толпу: «Меня забудьте, ради бога, вы на проселочном пути», он охотнее всего предается сладким и грустным воспоминаниям обо всем, «что было, что сладко сердце разбудило и промелькнуло навсегда», ему нравится тихое умиление видеть, «как в беспечном сне лежит младенец непорочный, как ангел Божий», и т. д. Но были в его поэзии попытки выразить и более энергичные и жизненные ноты, и о них мы упомянем в своем месте; все же значительнейшая часть творчества Огарева проникнута тем романтическим настроением, в котором жила преобладающая часть думавшей, мечтавшей и учившейся в те годы русской молодежи…
Если глубокая искренность и задушевность спасли от забвения более удачные по форме и оригинальные стихотворения Огарева, этого не случилось с другими поэтами конца тридцатых и сороковых годов, менее способными проявить свою индивидуальность в изображении тех же настроений. Таков, например, В. И. Красов (1810–1855), член кружка Станкевича, печатавший много стихотворений (из них общеизвестен романс «Я вновь перед тобою стою очарован»), выражавших заветную мечту стремлений к «высокому» и «прекрасному», плач о том, что «пронеслась, пронеслась моя молодость», бессильную скорбь и беспредельное разочарование на тему: «Я так хотел любить людей, хотел назвать их братьями моими… И не признали люди-братья, не разделили братских слез…»
Еще менее памятны стихотворения Эдуарда Губера (кроме песни о Новгороде Великом), И. П. Клюшникова с их общим тоном меланхолического раздумья и др.