Общее равнодушие к его творчеству не мешало ему обкладываться книгами, переводить и писать, писать, несмотря на то, что ни читателей, ни издателей ему уже не найти. Как-то пришли ему на помощь парижские грузины и несоразмерно большим кирпичом выпустили заново им переработанный старый его перевод знаменитой поэмы Руставели. Иногда с чтением докладов ему удавалось съездить в Прибалтийские страны, в Польшу, на Балканы. Там его ценили больше, чем в ставшем ему ненавистным — якобы из-за шума — Париже. Там принимали его еще с некоторым подобием былой «помпы», с аплодисментами и вызовами. После этих поездок Бальмонт садился за переводы поэтов посещенных им стран и в возвышенном тоне — конечно, стихами описывал пейзажи Литвы или Эстонии, ограничиваясь тем, что складывал свои рукописи одна на другую в ящики письменного стола.
Последние его годы были поистине мрачными — может быть это слово недостаточно. Полу нищенское существование усугублялось душевной болезнью, постоянными неполадками, происходившими у дочери. Когда-то он писал, что «я буду петь о солнце — в предсмертный час», а умер он в годы нацистской оккупации Парижа в полнейшем одиночестве и его хоронили под проливным дождем, а за гробом, как я слышал, брела только многострадальная жена его и дочь.
А между тем… как бы не относиться к позднему Бальмонту, сколько бы неуместных насмешек не вызывал не совладавший с «демоном поэзии», по слову его друга Брюсова, «нежный Лионель», не надо забывать, что об авторе сборников «Горящие зданья» и «Будем как Солнце» Блок писал, как о «замечательном русском поэте», Осип Мандельштам говорил о его «серафической поэтике», а Цветаева о его «непреодоленном даре» (эти цветаевские слова, да простит она мне, я и избрал для заголовка этой статьи), о его «заморскости, океанскости, райскости и не- прикрепленности», уподобляя Бальмонта «пловучему остро- ву». Не приходися спорить, что некоторые его стихотворения, даже если их немного по сравнению с общей массой созданного им, навсегда останутся неотъемлемой частью антологии, включающей вершины русской поэзии. А этого достаточно, чтобы Бальмонт не был забыт.
Ночь с Андреем Белым
В ту пору в Берлине — это было незадолго перед возвращением Андрея Белого в Москву — я часто с ним встречался. Можно без преувеличения сказать, что в эти дни он проходил через полосу «безумств» и отчаяния, которое усугублялось тем, что он сам толком не мог решить, что ему дальше предпринимать, хотя ясно чувствовал, что и для него эта нелепая «берлинская жизнь» приходит к концу; словом, он был в тупике.
От этого, вероятно, и рождалось его увлечение танцами. Впрочем, едва ли это слово в данном случае вполне приложимо — это было какое-то «действо» или, лучше сказать, своего рода радения, может быть, в чем-то напоминавшие те, которые он описывал в своем «Серебряном голубе». Иногда, особенно если находил спутников, он посещал более или менее благоустроенные танцульки, но чаще предпочитал им невзрачные пивнушки для развлечения своих, проживавших в околодке пожилых посетителей, заводившие пиликающий граммофон.
Один из таких тускло освещенных кабачков, если память мне не изменяет, находившийся где-то на Аугсбургской улице, Белый особенно облюбовал. Он почему-то вообразил, что питает нежные чувства к хозяйской дочери, фрейлейн Марихен. Он старался себя убедить, что эта пивнушка, весьма скромная и ничем от тысячи ей подобных не отличавшаяся, — обособленный мир, некий островок в гримасничающем и враждебном ему огромном городе. Он заранее решил, что клиентов этого заведения объединяет с его полуслепым хозяином некая «тайна» и, мол, каждый, кто туда заходит выпить кружку пива или «шнапс», стремится именно там «допить» свою жизнь, как в ка- ком-то смысле он это делал сам.
Какой внутренний толчок породил такие чувства к этому заведению объяснить едва ли возможно, как трудно постичь его тяготение — скорее воображаемое, чем реальное — к Ма- рихен. В его зарождении менее всего была она сама повинна. Невзрачная, белотелая, каких в дюжине десять, это была типичная берлинская мещаночка на выданьи, едва догадывающаяся о той роли, которую она могла играть в жизни «герра профессора», как называли Белого посетители кабачка. Да и роль эту она выполняла вполне пассивно и без большой охоты, но она была дисциплинирована и хорошо воспитана, а родители считали, что не надо отталкивать хорошего клиента.
Белый принёс ей на прочтение немецкий перевод своего «Петербурга» и затем стал уверять, что Марихен оценила роман с большей проницательностью, чем все присяжные критики. А я, будучи скептиком, сильно сомневаюсь, что она когда- либо эту книгу раскрыла! Но зато она терпеливо сносила все хореографические упражнения «профессора», его истерические телодвижения под звук граммофона да ещё в придачу потоки слов, хоть и немецких, но которые она, конечно, никак не могла понять и которые должны были ей казаться безумными.