Когда эта возможность наконец открылась, Герцен отдался делу революции со всей страстью широкой русской натуры. И с его стороны это был не каприз, не забава праздного туриста, а твердое исполнение русским революционером и демократом своего гражданского долга. Сам Анненков уже и тогда не разделял «крайних» увлечений Герцена. Он и двадцать лет спустя скептически оценивал его участие в революции 1848 года. И потому тем более важно его правдивое свидетельство о том, с каким блеском, с какой силой благородной гражданской страсти, с какой отвагой ясного знания выступила в лице Герцена русская освободительная мысль на поприще европейского демократического движения.
Дом Герцена в Париже, рассказывает Анненков, «сделался подобием Дионисиева уха», где ясно отражался шум прилива и отлива европейских революционных волн. А наряду с этим, показывает Анненков, ни на минуту не прекращалась внутренняя, духовная работа Герцена — мыслителя и писателя, обобщавшего и в публицистике и в художественных произведениях исторический опыт Европы, столь важный тогда для осмысления судеб русского развития, для разработки революционной теории, для ясного представления о завтрашнем дне России.
Анненкова искренне восхищает в Герцене стойкий, гордый, энергичный ум, редкий дар художника, талант искусного диалектика и замечательного обличителя социального зла, одинаково непримиримого к нему — чисто «русское» оно или «европейское».
Анненков был живым свидетелем тех первых непосредственных столкновений Герцена с буржуазной действительностью, из которых он вынес грустные впечатления и выразил их затем в знаменитых «Письмах из Avenue Marigny». Как известно, эти письма, проникнутые, социалистической критикой буржуазного строя, положили начало острой дискуссии между русскими общественными деятелями по вопросу об исторической роли и значении буржуазии.
Эта дискуссия знаменовала собою еще один важный шаг в размежевании демократов и либералов, Герцена и Белинского, с одной стороны, Боткина, Грановского, Е. Корша и т. д. — с другой. В своих воспоминаниях Анненков напомнил о ее значении, живо обрисовал эту дискуссию в конкретных лицах, воспроизвел многие характеристические подробности.
Не менее живо воссоздал Анненков и нравственную атмосферу и самый образ жизни Герценов за границей, резкую смену в их умонастроении, от лучезарных надежд вначале — к мучительно тяжелым переживаниям после кровавых июньских дней.
Сам Герцен мужественно перенес этот перелом, но он губительно отразился на судьбе жены Герцена — Натальи Александровны. Ее удивительно чистый и обаятельный образ — один из лучших в воспоминаниях Анненкова.
Анненков описывал семейную драму Герцена в то время, когда пятая часть «Былого и дум», в которой о ней рассказывается, не была еще напечатана, а злословие по поводу увлечения Натальи Александровны и вообще сложной личной жизни Герцена и Огарева за границей не затихало даже и в беллетристике. И реакция не раз использовала это злословие в целях клеветы на революционеров. Правдивое свидетельство Анненкова об этой истории, его серьезный вдумчивый тон исключали обывательские кривотолки.
В 1875 году, когда «Замечательное десятилетие» только еще создавалось, Анненков писал Н. А. Тучковой-Огаревой о том, что мемуаристом, близко знавшим драму Герцена, должно руководить одно желание — «восстановить симпатичные образы своих друзей… по возможности переработать и изменить взгляды и суждения… о прошлом и случившемся… поднять у всех уровень понятий и способность понимания жизненных драм и коллизий».
Очевидно, Анненков имел здесь в виду личную, семейную Драму Герцена. Что же касается его общественно-политической деятельности, его мировоззрения и духовной драмы, — осветить все это сколько-нибудь глубоко и правдиво было и не по плечу и не «по нутру» Анненкову, человеку «благоразумной середины».
Касаясь в своих воспоминаниях великих деятелей революционного движения, с которыми столкнула его судьба, — Белинского, Герцена, Маркса, — Анненков чувствует себя в своей стихии, пока речь идет о житейской правде. Но как только он сталкивается с действительно великими человеческими исканиями и страстями, прозрениями и свершениями, он уже не в состоянии верно понять и объективно оценить их.
Анненков упорно стремится противопоставить Герцена-эмигранта, Герцена периода «Полярной звезды» и «Колокола» — Герцену в России, действовавшему в границах легальности и связанному еще узами дружбы со многими либералами. С этой целью он даже побасенку сочиняет, будто Герцен, которого-де всегда занимали лишь «идеи науки, искусства, европейской культуры и поэзии», став эмигрантом, принялся вдруг «за переработку своего характера», пожелал чуть ли не «вывернуть себя наизнанку», только бы походить на «человека свирепого закала» (читай — революционера и демократа!), стал «гримироваться» под деятеля, «носящего на себе тяжесть громадного политического мандата и призвания».