Ценность такая зависит от философической, так сказать, чреватости документа: от возможности сделать более или менее значительные онтологические выводы из того психологического материала, которым документ вызван к жизни и из которого состоит. Для того, чтобы возникла эта возможность, необходимо два условия. Во-первых, должен быть значителен по существу тот жизненный казус, которому документ обязан своим бытием. Дело в том, что одна только сила, интенсивность, с которой переживается событие, не делает его значительным и объективно интересным. Не всякое страдание делает человека героем трагедии. Эдип, не убивший отца и не женившийся на матери, а просто на протяжении пяти актов страдающий, скажем, зубною болью, достоин сочувствия, но неспособен внушить тот духовный подъем, который есть цель и оправдание трагедии. Если такой Эдип оставит нам правдивейшее и подробнейшее описание своих болей, то мы будем иметь человеческий документ слишком небольшой ценности. Второе условие, еще более необходимое, заключается в личной значительности того субъекта, которым составлен документ, ибо события, которые могли бы образовать истинную трагедию, не образуют ее, если их героем оказывается личность невыдающаяся или вовсе ничтожная. Так, например, и подлинная история того же Эдипа не станет трагедией при условии его моральной нечувствительности или умственной дефективности. Я лично знавал человека, который убил свою мать и троих сестер. Это был один из самых неинтересных людей, каких мне доводилось встречать. Бездарный до убийства, таким же остался он и после. Его история превратилась в уголовный процесс, но не стала трагедией. Обратно: личность, значительная духовно и интеллектуально, конечно, не возведет зубную боль в степень жизненной драмы, но и зубную боль сумеет она пережить несколько хотя бы сложнее, чем личность заурядная.
Несчастие "Тела" как раз в том и заключается, что в книге нет ни значительного, трагически насыщенного казуса, ни значительной личности, которой переживания имели бы высокую объективную ценность. Героиня г-жи Бакуниной сама и с самого начала своих записок откровенно признается в своей духовной и умственной бессодержательности. "Стыд, долг, Бог, нравственный закон — все, с чем пускаются в плаванье, пошло ко дну, а я всплыла, как бочка, с которой сорваны обручи и которую распирает изнутри”. "Я ничего не читаю, кроме литературной дребедени… Я даже не успела переварить тот запас знаний, какой приобретался из своеобразного снобизма —
моды на науку — существовавшего в России… Я тычусь своим умом, как слепой котенок мордой, в непонятное, темное, неизвестное… Мудрые же путеводные книги мне недоступны. Даже в газете я пропускаю первые две страницы и перехожу к происшествиям и фельетонному роману". "В Бога я не верю". Такие и тому подобные признания у нее многочисленны. Высказывает она их даже не без ухарского надрыва, причем, разумеется, обвиняет в своем ничтожестве не себя, а эпоху: ту катастрофу, которая "перевернула Россию вверх дном". Ей даже в голову не приходит, что других, более достойных ее современниц та же самая катастрофа внутренно закалила и просветила.
Нельзя сказать, что героиня г-жи Бакуниной вовсе глупа. Но ее средний, расхожий ум, воистину, как слепой котенок, непрестанно тычется в "вопросы", которых не умеет разрешить прежде всего потому, что и не умеет правильно поставить. Вероятно, читателям с таким же ограниченным умом "вопросы" бакунинской героини могут показаться глубокими и важными. В действительности они просто неинтересны, банальны, как неинтересна и банальна она сама со всею своей биографией <…>