В этом кроется недоразумение. «Не такое нынче время», — говоря блоковским стихом, — чтобы искусственно создавать здесь, вне России, новые литературные направления, и, конечно, никто в здравом уме и твердой памяти не решился бы в эмиграции такие безнадежные опыты проделывать. «Числа» держались выжидательной позиции и пытались в отношении здешней литературной молодежи сыграть, по-видимому, только организующую и как бы «поощряющую» роль: дело более скромное, но и более разумное. Оно им удалось. Никакой общей теоретической программы, — насколько можно судить по вышедшим до сих пор книжкам, — у « Чисел» нет, кроме свободы, если человек внушает «творческое доверие». Этот же принцип применялся и к писателям «с именами», — сравнительно редким гостям в журнале… Естественно, в «Числах» создалась разноголосица. Но именно она-то и составляет их «знамя», поскольку в разноголосице этой есть подлинное движение, дыхание подлинной жизни; именно она-то и придает «Числам» их своеобразное в здешних условиях «лицо». Журнал становится порой похож на альманах, где материал выбран лишь по признаку его отдельной, самостоятельной ценности, — и ни под какие общие мерки не пригнан. Если «направление», хотя бы в самых смутных чертах, наметится, — тем лучше: если нет, — значит, для него не было, так сказать, объективных данных. «Числа» не насилуют жизни, а слушают ее. Говорят больше не о том, что должно быть, а о том, что есть. Предпосылкой их служит стремление понять, уразуметь, почувствовать наше время, признание «сдвига», происшедшего в мире, и утверждение того, что у эмигрантского «человека тридцатых годов», — которому посвящена одна из статей в последней книжке журнала, — есть что остальным людям сказать.
Новый выпуск «Чисел» удачно и содержательно составлен, — удачнее, пожалуй, большинства предыдущих. В отделе беллетристики — три автора, До сих пор, кажется, не печатавшиеся или обнародовавшие только стихи. Все три заслуживают внимания, каждый интересен по-своему.
А. Алферов, автор рассказа «Дурачье», если не ошибаюсь, неведом, как писатель, решительно никому. Мне хотелось бы написать, что «Числам» принадлежит «честь его открытия», — но, конечно, рискованно говорить о «чести», раз Алферов напечатал всего несколько страничек, и неизвестно, что даст он в дальнейшем. Скажу только, что в этих нескольких страничках сквозит настоящий талант: острое зрение, выдумка, юмор, ощущение слова… Очень жаль, что рассказ так короток и сбивчив, – не отрывок ли это какого-либо крупного произведения? Алферов повествует о самоубийстве эмигранта Хлыстова, оставившего перед смертью записку с одним только словом:
– Дурачье!
Затем он как бы приглашает нас в галерею «дурачья»: показывает одного за другим людей, с которыми Хлыстову приходилось бы сталкиваться. Чувствуется большой размах, — и тем неожиданнее рассказ обрывается. Подождем с надеждой и любопытством его продолжения.
«Тело» Е. Бакуниной — вещь вполне законченная. По теме и замыслу она довольно близка к алферовскому «Дурачью»: то же кропотливое описание человеческих «будней», та же мелкая, темная, тяжелая, жалкая жизнь, «le tragique du quotidien», как выразился когда-то Метерлинк. Но в реализме своем Бакунина откровеннее, настойчивее и смелее Алферова. Она ставит все точки над всеми i, не дает читателю ни передохнуть, ни улыбнуться. Можно предпочитать «возвышающие обманы низким истинам», — дело вкуса. Но нельзя не признать, что Бакунина в изображении несчастных своих героев и в картине их внутренней жизни беспощадно правдива. Замечателен данный ею, — центральный в «Теле», — образ матери, еще молодой женщины, имеющей подростка-дочь. Развенчивает ли Бакунина материнство, освобождает ли она его от обычной идеализации? Нет, пожалуй. Но она углубляет и усложняет его анализ, прибавляя к нему нечто новое, подсмотренное очень глубоко, очень зорко и безошибочно переданное. Бывают актеры, о которых в виде похвалы говорят: он не играет, он живет на сцене… Вот самое важное, что можно было бы сказать о людях, обрисованных в рассказе Бакуниной. Они не двигаются и не обмениваются речами в угоду придуманной автором фабулы, — они живут. Автор как будто стоит в стороне — и только молча за ними наблюдает.
Совсем в другом роде «Кирпичики» А. Штейгера, вещь, пронизанная множеством литературных влияний, грустно-насмешливая, двусмысленная, легкая, скользящая… Написана она не без прелести. История школьной дружбы рассказана крайне искусно. Это, разумеется, «пустячок», обнаруживающий в авторе его не только вкус и умение, но и дар превращать все, что ему вздумается, в поэзию. Сологуб советовал когда-то добиваться того, чтобы «пласт глины сырой звучал как китайский фарфор»… Этого в своих «Кирпичиках» почти и достигает Штейгер.