Читаем Литературный путь Цветаевой. Идеология, поэтика, идентичность автора в контексте эпохи полностью

Судьба одарила Марину Цветаеву завидным и редким даром: песенным. Пожалуй, ни один из ныне живущих поэтов не обладает в такой степени, как она, подлинной музыкальностью. Стихи Марины Цветаевой бывают в общем то более, то менее удачны. Но музыкальны они всегда. И это – не слащаво-опереточный мотивчик Игоря Северянина, не внешне приятная «романская переливчатость» Бальмонта, не залихватское треньканье Городецкого. «Музыка» Цветаевой чужда погони за внешней эффектностью, очень сложна по внутреннему строению и богатейшим образом оркестрована. Всего ближе она – к строгой музыке Блока265.

Такое вступление, казалось бы, не предвещало ничего дурного. Однако далее Ходасевич дидактически замечал:

И вот, поскольку природа поэзии соприкасается с природою музыки, поскольку поэзия и музыка где-то там сплетены корнями, – постольку стихи Цветаевой всегда хороши. Если бы их только «слушать» не «понимая». Но поэзия есть искусство слова, а не искусство звука. Слово же – есть мысль, очерченная звучанием: ядро смысла в скорлупе звука266.

Программный пафос этих строк выходил далеко за рамки рецензирования данных конкретных сборников. Как поэт «промежуточного» поколения, слишком рано на своем пути переживший уход символизма, но и слишком искушенный в символистском идейном наследии, чтобы увлечься молодым задором его ниспровергателей, – Ходасевич был второстепенной фигурой в литературной жизни 1910-х годов. После революции, когда иерархические отношения в литературном мире претерпели существенные изменения, он пережил свое «второе рождение»267, заняв новую культурную нишу: нишу художника и критика, апеллирующего к традиции (которую персонифицировал для него, прежде всего, Пушкин) как оплоту культуры в хаосе дня сегодняшнего. Острие полемической риторики Ходасевича направлялось прежде всего против главной, по его мнению, разрушительной тенденции в современной поэзии – против экспериментов со смыслопорождающими механизмами поэтической речи. В той эстетической системе, за которую ратовал Ходасевич, стержнем была «мысль, очерченная звучанием». Новейшая модернистская поэзия (особенно – чуждые Ходасевичу футуристические течения) предлагала нечто, с точки зрения такой эстетики, еретическое. Она допускала, что стержень – понятие необязательное и, быть может, эфемерное; что «ядро смысла» и «скорлупа звука» есть фикции определенного языка описания; что усложненность стиха и синтаксиса может быть не препятствием на пути к смыслу, а его составной частью268. Отказываясь принимать такую эстетику, Ходасевич обнаруживал внутри «скорлупы звука» хаос:

Книги ее (Цветаевой. – И. Ш.) точно бумажные «фунтики» ералаша, намешанного рукой взбалмошной: ни отбора, ни обработки. Цветаева не умеет и не хочет управлять своими стихами. То, ухватившись за одну метафору, развертывает она ее до надоедливости; то, начав хорошо, вдруг обрывает стихотворение, не использовав открывающихся возможностей; не умеет она «поверять воображение рассудком» – и тогда стихи ее становятся нагромождением плохо вяжущихся метафор. Еще менее она склонна заботиться о том, как слово ее отзовется в читателе, – и уж совсем никогда не думает о том, верит ли сама в то, что говорит. Всё у нее – порыв, всё – минута; на каждой странице готова она поклониться всему, что сжигала, и сжечь всё, чему поклонялась. Одно и то же готова она обожать и проклинать, превозносить и презирать. Такова она в политике, в любви, в чем угодно269.

Подход Ходасевича демонстрировал, как можно разъять поэтическое целое на бессмысленные части, если посчитать подобную операцию законным методом критики. Впрочем, ни одной цитаты из двух обширных рецензируемых сборников он не привел: практическое применение такого метода выглядело бы наверняка менее убедительно, чем не подкрепленные примерами, но пафосно оформленные выводы. Приговор Ходасевича был суров:

В конце концов – со всех страниц «Ремесла» и «Психеи» на читателя смотрит лицо капризницы, очень даровитой, но всего лишь капризницы, может быть – истерички: явления случайного, частного, преходящего. Таких лиц всегда много в литературе, но история литературы их никогда не помнит270.

Кажется, всеми своими последующими печатными отзывами на произведения Цветаевой Ходасевич старался сгладить промах этого пророчества, ибо как литератор знал, что история литературы такие отзывы помнит. Любопытно однако, что сама Цветаева – не в оценке своих сборников, конечно, но в оценке «музыкальности» в поэзии – высказывала впоследствии солидарность с критиком. В ее рабочей тетради сохранился набросок письма к Ходасевичу, написанный после прочтения его хвалебной рецензии на «М'oлодца» в 1925 году. Хотя упоминает Цветаева в своем наброске именно эту рецензию, по смыслу понятно, что отвечает она и на слова Ходасевича, сказанные почти два года назад в его рецензии на «Ремесло» и «Психею»:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже