В поле литературы идентификация целей и средств письменного проекта происходила постепенно, «движение литературы 20-30-х годов совершалось несколькими потоками, текущими рядом, то притягиваясь один к другому, то разъединяясь и отдаляясь до тех пор, когда один из них потерял из виду другие, ушедшие под землю — в русло литературы, уже не выходившей „на дневную поверхность“ (Д. Лихачев) печатной жизни» (Чудакова 1988). То есть позиции в поле культуры определяли позиции в социальном пространстве и одновременно все более приобретали определяющее значение для физического пространства. Те, кто вписался в этот проект, получили право осуществлять свои стратегии в рамках утопического реализма, поиски за легитимными пределами симуляционного субполя культуры приводили к социальной деадаптации вплоть до «искоренения и депортации» агентов139
. Симптоматично, что операция «искоренения и депортации» куда меньше затронула тех, кто занимал легитимные позиции в поле культуры (говоря на другом языке, наиболее видных представителей реалистического искусства), и куда больше тех, чьи позиции, интерпретируемые по-разному, но чаще всего как «модернизм, авангардизм и формализм», в русле борьбы против антиутопических тенденций приводили к выходу за границу реалистического искусства.Одновременно одни позиции в культуре способствовали возможности в той или иной степени адекватно оценивать симулятивный характер действительности, другие — принять симулякр за реальность. Если бы «реализм», в его психологической интерпретации, соответствовал механизмам формирования и функционирования социального пространства, именно его адепты, исследующие в своих произведениях характер человека, должны были бы распознать, кому в конкурентной борьбе назначена роль «жертвы», «палача», «молчаливого свидетеля» и «невольного соучастника». Этого не произошло140
. Куда большую отчетливость понимания смысла борьбы демонстрируют те, кто отвергал «психологический метод в искусстве», ставил под сомнение «всесилие человеческого разума» и «самодовлеющую ценность человеческой личности для искусства»; им более, нежели представителям «реалистического искусства», была свойственна забота о сохранении таких традиционных параметров социального поведения, как целостность, непротиворечивость, достоинство, а также синхронность мировому культурному процессу (то есть — культурная вменяемость). Периодически возникавшие отступления от осуществления социокультурной стратегии и выходы за пределы выбранной позиции в поле ощущались как экзистенциальные сбои, но сами стратегии и позиции от этого не становились менее отчетливыми141.Для того чтобы воплощаемая в физическом пространстве утопия могла сохранить и присвоить максимальный объем власти, ее природа должна была сохранять статус тайны. Тайной являлись истинные социальные позиции, способы деления и легитимные границы поля, многие названия, скрытые за аббревиатурами, размеры присвоенного агентами социального и экономического капитала, естественно, смысл и цель антропологического эксперимента и его сфокусированность на аккумуляцию власти, хотя антропологическая направленность воплощаемого письменного проекта была достаточно точно обозначена Горьким в его определении функции писателей как «инженеров человеческих душ». И только разочарование в результатах антропологического изменения «нового человека» привело к своеобразной «антропоцентробежной» направленности утопического реализма142
. Неудача потребовала переформулирования ставок и инструментов борьбы — раз человек не поддается антропологической трансформации, значит, он должен быть обожествлен. Тоталитарная культура подвергла табуированию не отдельные формы жизненной деятельности, но абстрактного универсального субъекта — человеческое как таковое. О человеке стало возможно говорить либо апофатически, либо не говорить вовсе143.