— Нет, товарищи… На похоронах будет присутствовать служитель культа. А там, где церковные обряды, вам, комсомольцам, делать нечего. Никуда вы не пойдете. Будет следующий урок и потом остальные. Я строго запрещаю кому-либо покидать школу.
Пока мы очухались, директриса уже цокала на каблучках к следующей двери.
На перемене по классу летали черти да ведьмы. Бросились толпой к кабинету директора, но дверь оказалась запертой.
— Все равно пошли! Бежим! — кричали мы наперебой. Но потом голоса что-то притихли. «Какого черта рисковать». Последние трусы, неисправимые кретины!
Сбежали мы вчетвером. Но двое вернулись от ворот школы, а Наглис на полпути остановился и, пряча глаза, сказал: «Может, я… лучше я не пойду… Еще маме сообщат…» Он постоянно помнит о своей маме, — чтоб только ей не пришлось еще из-за него мучаться. «Как знаешь», — буркнул я и убежал.
Была половина четвертого. У кладбищенской улочки я тогда остановился…
…Да, это здесь.
Улочка прячется в тени деревьев. Ее не чинят, не расширяют, не выпрямляют. Ведь по ней ходят только покойники. А они не пожалуются, что их трясли на камнях и ухабах. Что везли слишком медленно или слишком быстро. Что последний путь оказался утомительным.
Я тогда остановился на этом самом месте — увидел, как в эту улочку въехали два небольших автобуса. Рыча и раскачиваясь, они одолели подъем и исчезли за поворотом.
Я пустился за ними бегом. По этой безымянной улочке… Нет, у нее есть название, просто не видно таблички. А мне бы хотелось, чтоб она осталась безымянной. Как теряют свое имя те, кто путешествует по ней. Я бреду по этой улочке, будто меня тащат за руку. Ладно, я пройдусь по ней… вот до того дома… нет, до следующего… Погляжу, как она называется, эта улочка. Ведь люди дали ей имя.
Пусто и тихо. Мои шаги отдаются гулко, словно я иду по краю пропасти. Громогласное и гулкое эхо.
«Рассветная улица»… А ведь по ней идут не навстречу рассвету. Я бы назвал ее — «Закатная»…
…Я бежал тогда, задыхаясь, потом перешел на шаг, снова увидев медленно ползущие машины…
…Уличные фонари остаются за спиной, но блеклый свет по-прежнему рисует мою тень, преданно ползущую рядышком. Только теперь я вижу полную луну и высокое небо с россыпью звезд. В городе, под фонарями, не поднимешь головы, и луна тебя занимает не больше, чем плешь прохожего старичка.
Впереди темнеют холмы, поросшие редкими соснами, белеют мраморные кресты. Кругом — ни души. Тишина дрожит натянутой струной, ей вторит далекий гул города.
Чего я тут торчу?
«…К нему не зарастет народная тропа…»
Сосны издали шепнули мне эти слова. Сосны все видят и слышат. И ничего не забывают. Они живые свидетели, вечные часовые. Голубые сосны. Может, это о них поет Бенас?
Толстая каменная ограда. Железные ворота гремят, но не открываются. Заперты. Почему запирают кладбище? Чтоб мертвецы в полночь не выбрались в затихший город? Или чтоб живые не осквернили место их покоя?
Я иду вдоль ограды, вижу брешь и пролезаю в нее. В густой тени деревьев осматриваюсь. Трусом я никогда не был, но одному ночью на кладбище что-то не по себе.
На цыпочках выбираюсь на главную аллею и по ней поднимаюсь на крутой холм. Кресты, памятники, кресты. В лунном свете надписи проступают так четко, что читай, как книгу. Но мне не до них, я спешу, как будто за мной гонятся.
Вот по этой тропе я и шел тогда за горсткой провожающих. Впереди, в стихаре, шествовал ксендз. Большой гроб качался на плечах у мужчин, и мне снова показалось, что он пуст. Да, да, случилось недоразумение, вот-вот все выяснится.
Без труда нахожу могилу Ромаса. На гребне холма, между двумя соснами, она прижалась к большому гранитному памятнику с польской надписью. Могила осела, на ней растет чахлая трава.
Тогда я стоял в стороне и ждал чуда. Но его все не было. Гроб опустили в могилу, и по крышке загремели камешки, глухо зашуршал песок.
Ксендз молился, плакала мать Ромаса, притихшие и бессильные стояли люди.
«…К нему не зарастет народная тропа…»
Спустя два года я пришел сюда. Побывал ли здесь хоть кто-нибудь из нас, из его друзей? Хоть раз?
Мы забывчивы.
…Люди расходились с кладбища. Ко мне подошел Бенас. Я только теперь его заметил. Как-то дернулось сердце. Бенас сжал мои пальцы, и мы постояли рядом, не говоря ни слова и думая о часах, проведенных в «лаборатории» Ромаса, об уроках и переменах, на которых мы не слышали Ромаса, но все равно чувствовали его присутствие.
Мы стояли долго. Потом, не говоря ни слова, повернулись и побрели от могилы.
— Где другие? — спросил Бенас.
— Директриса не пустила.
Мы шли, взявшись за руки.
— Был Арберон, остался Арбен, — сказал Бенас.
— Нет, Арберон останется навсегда! — произнес я словно клятву.
Допоздна мы гуляли по городу и решили назавтра встретиться опять.
…Налетает ветерок, шумят сосны, качают кронами. О мое плечо, словно майский жук, стукается шишка, на могилу падает засохшая ветка.
Там, внизу, весело мигают городские огни и гулко бьют часы на башне кафедрального собора.