Вскоре они уже мчали по шоссе. Свет от фар мотоцикла уводил во тьму, мазал по асфальту, выхватывая то столб, то запоздалого путника, то фосфорные кошачьи глаза. Стрелка спидометра дрожала у самого края шкалы. Только на поворотах Бронюс чувствовал, что кроме него есть еще одна сила, будто и не человек, не женщина из киоска, а сам страх, стиснувший его торс крепкими, привычными к перетаскиванию ящиков руками. Остановились близ городка. Там переливаются огни, ухает барабан, временами доносится визганье скрипки. Оба они деревенские, обоим эта музыка многое говорит — тут и юность, и родное село, тоска разбирает: вспоминаются звездные ночи; песни, давние друзья-подруги. Присели на клевер под березой. Женщина молчит. Последнее время она молчит часами. До того упрямо молчит, что ни разговорить ее, ни рассмешить. Бронюсу не по себе от ее молчания. Захотел было обнять, но женщина бесстрастно сказала:
— Не лезь, Бронька. Не любишь, вот и не лапай. Не могу я больше так.
Он убрал руку, закурил. В тишине понемногу, но все громче начал подавать голос коростель. Бронюсу непонятно, какого рожна, после того, что было, ей еще понадобилась любовь. И где она раскопала такое слово! Дебелая тетка из привокзального киоска и — нате!
— Брось кобениться, — он кинул окурок и опять потянулся к ней.
— Не лезь! — она оттолкнула его так, что он повалился. Ее глаза злобно блестели в звездном сиянии — не жди добра. И расхохоталась таким злорадным смехом, что слушать и страшно, и совестно. — А то давай поженимся, если любишь? Ох-ха-ха-ха… А я-то, дурная, все жду да жду…
Пронзительная и честная боль звучала в ее голосе, и Бронюса обуяла жуть, как тогда, давно, в сумерках, где были сказаны те самые, недетские слова. Захотелось встать и убежать от нее куда глаза глядят. Другие женщины от него ничего не требовали, все делалось как-то шутя, только по утрам бывало противно, хотелось поскорее все забыть. Но эта, уже отдавшая все, не отстает, сидит в темноте, уткнув подбородок в колени. Будто где-то блуждает, хотя на самом деле вот она, рядом, да еще какая грозная. Он задумался, постарался все вспомнить. Эта женщина всегда была ему чужая, точно из другого мира. С какой стати он с ней связался? Зачем она сидит с ним у дороги в клевере? Мало ли он встречал на своем веку людей — мужчин, женщин, все они так и остались ему чужими. Он отделялся от них, как судно от причала, и плыл себе один, а воспоминания пускал ко дну. И нигде, живя среди людей, не повстречал он единственного, с в о е г о человека. Ему часто бывает холодно и бесприютно. Бронюс спрятал лицо в ладони. «Набрался бы как следует, пустил бы слезу». Словно угадывая его мысли, она сказала:
— Опять ты выпил, Бронюс. Тебе же нельзя. Набедокуришь, как в тот раз…
— Я же вступился за друга, сгоряча… Я всегда горячусь. Да это ерунда. Я и похуже кой-чего натворил…
— Опять? — ужас в ее голосе выдал, как сильно любит его эта женщина. И повеяло холодом, и захотелось сразу бежать куда глаза глядят. Ни один человек, когда-либо находившийся рядом с ним, не казался ему таким далеким и чуждым. Он боялся ее любви. — Бронюс, скажи ты мне, с чего тебя понесло в такую даль? Бросил все и поминай как звали!
— Многие ехали, вот и я тоже. Мне все приедается. Только машины — нет. Машина — дело верное, надежное. Ну, еще — подзаработать хотелось, пожить в свое удовольствие. Летал себе, вольная птица. А сейчас сижу и думаю: куда она подевалась, моя молодость. И ни беса не соображаю.
— Ах, ты, дурачок, — она погладила его по голове. — Когда только за ум возьмешься? Неужели не понял: не по тебе оно, летанье это. Ты не такой, как другие… И еще… Ругаешься ты, Бронюс, иногда жуть берет…
Она все гладила его по голове, и с каждым прикосновением он все больше чувствовал, как в нем нарастает ненависть к этой женщине. Телячьи нежности, да он их терпеть не может. Нежность выбивает почву из-под его ног. Бронюс против нежности бессилен. Он стыдится ласки, как чего-то недозволенного, нарочно старается быть грубым, колючим. И сейчас: он оттолкнул ее, кинулся к мотоциклу. Стрелка спидометра опять поскакала вправо, и опять понесло в темноту отчаянный вопль: «Убьешь! Сумасшедший!»
Потом он лежал на своей железной койке, слушал, как в корзине шуршит белка, как надсаживается тишина в пустом управлении автотранспорта. За дверью в темноте стоят сейфы, в них заперты деньги, печати. Деньги и печати всегда попахивают «делом». Ночь разливается перед ним, точно мутная река, которую надо переплыть. Эх, если бы не она, если бы перескочить на противоположный берег, который желтеет вдалеке, озаренный солнцем, просвечивает сквозь тьму наподобие золотого луча. Там дорога, там машины, люди. А в краю сновидений он остается один на один с собой, даже не услышит, как скребет белка.