Конечно, следуя такой программе, мы довольно глубоко постигнем разумом сущность иммиграционной природы и, оглянувшись назад, поймем, что сильно удалились от нулевой точки, от точки равновесия, однако стоит посмотреть вперед, и у нас опустятся руки, ибо мы ни на йоту не приблизились к погребу. На этом пути мы достигли бы границы своего разума, за которой вполне реальные душевные движения Человека, Который Страдал по Литве, стали бы для нас иррациональными, как крик младенца, как действия безумца. И перед нами открылась бы лишь пустота, тишина, звенящая в бескрайних туманах, и пронзающий эти туманы свет, посылаемый далеким, но необычайно мощным источником.
Сдается мне, есть еще один путь. Человек, по своей воле очутившийся в этом тумане, должен прикоснуться к реальным вещам, которые общепонятны. Тогда возникнет разность потенциалов и посыплются искры, мы будем их улавливать, фотографировать и, пусть не зачерпнув положительной бесконечности горстями, глядишь, все-таки обожжем пальцы отдельными ее свойствами.
И может быть, тогда из зерна нержи прорастет самая что ни на есть настоящая рожь.
Итак, от путешествия по одиннадцатилетнему затворничеству в погребе мы отказались. Да будет сей погреб для нас лишь сосудом, который в течение определенного времени был наполнен положительной бесконечностью.
Я узнал о существовании того Человека, когда сосуд уже дал трещину. Мама спросила тогда Гинте: какого же черта сегодня вылез? Только из-за теленка? Ему что, теленка жалко стало?
Гинте помчалась по своей тропинке за помощью. Привела его. А если бы она обратилась за помощью к другому человеку — легальному, с паспортом? И он тоже пришел бы? Чем, скажи, отличаются в таком случае действия человека с паспортом от поступков человека без паспорта? Разве не в плоскости одних и тех же координат находятся они? Получается, значит, что человек может перейти из одной системы пространства в другую и при этом остаться живым.
Однако, чтобы это случилось, необходим катализатор, нужен кто-то третий, который решится нарушить герметичность погреба.
Нужна была Гинте.
Она родилась возле Алаушского озера. Правда, у нас в семье никогда не говорили — возле Алаушаса, говорили — в Алаушасе. Я так и представлял себе — Гинте родилась в озере, в один прекрасный день озеро ее вынесло и не до конца вернулось в свои берега — частичка его, глоток, а может, лишь капля, осталась в Гинте. И не высохла, не испарилась. Я точно знаю — капля родного озера западает в человека, словно искра божья. И это не редкость. Искра божья в человеке — не редкость. Гинте тоже обладала ею, однако мне и в голову не приходило абсолютизировать это ее качество, молиться на него. Наличие искры разумелось само собой.
Для меня.
А для него?
Одиннадцать лет в стекле кухонного окна концентрировалась вся видимая ему Литва. Почти каждое утро на рассвете присаживался он на несколько минут к столу и смотрел в окно. За годы войны, может, раза четыре заглядывали к ним немцы. Они мылись у колодца, топтали на дворе белый клевер и уходили. Однажды забрело несколько подвыпивших белоповязочников, потребовали у его матери травничка, чтобы на душе полегчало. В сорок втором, да, точно, в сорок втором, какой-то паренек прошел на заре в лес с лукошком, а в сорок четвертом, перед самым кошмаром, вдалеке, по опушке, мужик провел корову. Куда он ее вел, неизвестно — загородила стена хлева.
Сожмем все эти его заоконные впечатления в минуту экранного времени. Вот немцы валятся в клевер и вытаскивают сигареты, белоповязочники спешат подать им огонек — у них счастливый день, никто не получил кованым сапогом под зад, и белоповязочники, осмелев, кидаются к пареньку, отбирают у него лукошко с брусникой и пытаются оттереть ее соком ржавчину бурной ночи. На горизонте проходит мужик сорок четвертого с коровой. У колодца, как чибисиха на страже, стоит мать и терпеливо улыбается.
Стоп-кадр.
Литва периода фашистской оккупации. Временная форма Литвы как вечной и неизменяющейся субстанции, думает человек в белой монашеской рясе, спускаясь в свой погреб.
До появления Гинте еще далеко.
Гинте на расстоянии полусотни километров и пяти лет.
А сердце Литвы замкнуто, чтобы не проник в него запах горелого человечьего мяса.
Потом все внезапно утихло.
И вновь пришло в движение.
Сидящий в поезде не сразу ощущает, что едет. Живущий в погребе выходит поутру в кухню и вдруг видит, что его Литва между левым краем оконной рамы и стеной хлева уже вспахана. Вспаханное поле — литературный штамп, штамп и жаворонок, который сейчас неистовствует у меня за пазухой, задыхается, а может, зря, ибо то, что сегодня является штампом, не было им в первое утро вспаханной Литвы, когда сосуд, содержащий положительную бесконечность, впервые дрогнул.