А когда через пару лет порыв неистовствующего в городе «микроклимата» занесет в Таурупис Зигмаса-Мариюса Каволюнаса, сына Скребка, этот человек заставит Агне посмотреть на самое себя со стороны. Может, и не так-то уж много узнает она от него, может, вообще ничего нового, но ее внезапно захлестнет стыд: вот и левая грудь кажется заметно меньше правой, и нос не так уж прям, скорее, даже вздернут, и скулы слишком выдаются, а глаза, черные глаза, унаследованные от прабабки Агнешки Шинкарки, глубоко сидят в глазницах, бровей почти не видно — так, несколько выгоревших волосков… Но еще до тех чужих глаз, которые будут взвешивать, измерять, сравнивать, которые будут смотреть сквозь нее, словно она бесплотный призрак, и она не найдет в себе сил укрыться от них, позволит им разглядывать себя, хотя будет бледнеть и краснеть, до всего этого придет еще весна, зацветут сады; наступит пора, когда не надо быть поэтом или композитором, чтобы принять девушку за цветок вишни. Бывает такое колдовское время…
Зигмас-Мариюс Каволюнас, участник Дней культуры в их районе, приедет на свой творческий вечер. Он будет разъяснять таурупийцам, что такое музыка, играть ноктюрны, импровизировать на предложенные темы. Пианино залает собакой, замяукает кошкой, завоет волком, закачается березой, запахнет нарциссом, расцветет тюльпанами… И набившиеся в зал односельчане поверят, что мужчина в странном пиджаке с ласточкиным хвостом сзади, время от времени приглаживающий потными руками длинные, до плеч, волосы или задумчиво и вдохновенно потирающий большой с горбинкой, как клюв ястреба, нос, — и в самом деле сын Скребка, еще так недавно толкавшийся между ними, просивший, чтобы подсобили ему забраться на воз сена или на стог соломы. Отец Зигмаса был представителем власти — бригадиром, и его сын мог рассчитывать на некоторые привилегии; мужики уступали его капризам, даже угождали мальчишке, хотя на Скребка многие имели зуб. Времена были очень уж неспокойные и неясные — первые дни колхозов, и грустные мысли мутили людям головы, когда поглядывали они на поля, где издали вроде бы поднималось жито, а подойдешь поближе — одни сорняки. Пусть отец Зигмаса не так уж виноват в этих неспокойных мыслях, только ведь люди всегда чувствуют себя увереннее, отыскав козла отпущения. Бригадир отмерял семена и удобрения, прощал и наказывал, сажал кок-сагыз и картофель квадратно-гнездовым способом, выписывал со склада резиновые сапоги тем, кто месил на фермах навозную жижу… Кому же еще было отвечать за неурожай и за сердечную боль? Разве не на Скребка, малограмотного человека, возложил Йонас Каволюс обязанность вершить справедливость? С виновных списывать трудодни? Работящих и честных вознаграждать бесплатными киносеансами и мешочками с засоренным зерном?.. Может, не только из-за кривого носа и въедливости, но отца Зигмаса Каволюнаса за глаза называли не иначе, как Скребком. Кто-то зло пошутил: «Вывезем навоз — куда скребок денем?» Ирония судьбы! Был разгар весны, самая горячая пора. И тут разнесся слух: бригадир исчез! Воскресным утром поехал в городок на базар, кое-кто видел его возле кузни, Дукинас даже перебросился с ним парой слов, а потом как в воду… А вода-то рядом, под боком — Неман, быстрый и куда в те годы шире, чем нынче. Так никто ничего путного о судьбе Скребка и не узнал. Среди бела дня в кутерьме базара испарился человек, без которого в Тауруписе мог исчезнуть порядок. Однако, видать, прочен был этот порядок, ибо сохранился он и после пропажи бригадира. Из солнечного дня той весны, с пропахшего конским навозом базара пришло в Таурупис безотчетное чувство вины — как-никак Скребок был справедливый человек; никто не чувствовал себя причастным к этой темной истории, но вина покалывала сердце. Потому, вероятно, Зигмаса, уже не греющегося в лучах отцовской власти, продолжали подсаживать на возы сена, помогали забираться на стог соломы, как и своим мальцам, мешающимся под ногами.